— А ведь я ничего девчоночка, форсистая, правда ведь, Никита? — И, послюнявив палец, приглаживала свои белесые, выгоревшие бровки. — Вот закончу школу и тоже уеду в город, только не на завод, как вы, а прямо в Москву покачу. Поступлю работать в цирк, стану на лошадях кататься: я хорошо езжу на лошадях. Косы остригу, как Феня Ларцева, куплю туфли на высоком каблуке, шелковую кофту и ридикюль.
— А губы красить будешь? — полюбопытствовал Никита.
— Буду, — быстро ответила она. Потом, подумав, решила: — Губы красить, пожалуй, не придется: краски не напасешься.
Как-то раз нам удалось уехать без нее в ночное. Я знал, что всех лошадей на конюшне ребята разобрали и ей не на чем будет за нами погнаться. Но едва мы спутали лошадей в овраге за избушкой бакенщика, как к костру воинственно подлетела наша Тонька на серой молодой кобылке, только что вернувшейся с пристани. Подол платья закатился, открыв голые коленки и трикотажные трусики, платок съехал на затылок.
— Тпру, стой, тебе говорят! — закричала она и, опрокидываясь назад, натянула поводья.
Лошадь внезапно стала, и всадница кувырком скатилась к ее ногам, но тут же вскочила, замахнулась на кобылу, в страхе отпрянувшую от нее. Спутав лошади передние ноги, Тонька приблизилась к костру, дразняще показала мне язык, свернулась клубочком возле Никиты на подстилке и уставилась на огонь своими громадными глазами. Никто из ребят не удивился ее появлению. Очевидно, они часто видели Тоньку в своей компании в ночном.
Смеркалось. Однообразно успокаивающе позванивали колокольчики на шеях лошадей.
Приковылял Митроша-бакенщик. Деревянная нога, похожая на бутылку горлышком книзу, захлестывала траву, стучала о камешки. Митроше выкатили из горячей золы костра печеную картошку, она жгла ему руки, и, очищая кожуру, он перекидывал ее из одной ладони в другую. В груди бакенщика, будто в самоваре, что-то клокотало, тоненько выводило бесконечные нотки. Он расстегнул ворот рубахи и проговорил хрипло и сердито:
— Духота! Гроза, должно, идет… — Потом, устремив на меня тяжелый взгляд темных навыкате глаз, сказал: — Вылететь-то ты вылетел, а где сядешь, неизвестно. Куда путь наметил?
Выслушав мои сбивчивые объяснения о заводе, о курсах по подготовке в вуз, о строительном институте, он спросил грубовато:
— А сдюжишь? — откусил картошку, проглотил и сказал, поглядев на меня: — Каждому человеку жизненная дорога проложена — одна и прямая. А мы все петляем, обходы, повороты разные совершаем… Почему? По глупости своей, по жадности: хочется заглянуть, что за углом. А надобно так: выбрал дорогу и крой без остановки, тяни. Куда больше хочется, туда и пошел. А план твой намечен с толком. Годов десять захватил, чай, не меньше? Это хорошо, если не помешают…
Он свернул папироску, прикурил от уголька, усмирив едким дымом подкатывающееся удушье, бросил окурок в огонь, взял еще одну картошку, подул на нее, но есть не стал.
— Насчет войны у вас там ничего не слыхать? Говорят, какой-то Гитлер объявился на немецкой земле. Войну замышляет. Правда это или так болтают?
Деревенские ребята, примолкнув, прислушивались к нашему разговору. Оглянувшись на Никиту, я ответил уверенно:
— Будет ли война, сказать не могу, а вот Гитлер — это да, объявился.
— Фашист он, — вставила Тонька осведомленно. — Это мы слыхали.
— Чего он добивается, сатана? — сурово кашлянул Митроша.
Никита разъяснил:
— Фашистский режим хочет на всей земле установить. А капиталисты Америки и Англии — его помощники.
— Одна шайка, известно, — согласился бакенщик. — Против мира, значит, попрут, паразиты! И к нам, стало быть, не нынче-завтра жди.
— Сунься только! Зубы-то пообломаем! — вскричал я, подбрасывая сучья в огонь.
— Теперь нас не укусишь, — поддержал Митроша. — Как только эту пятилетку выполним, так пиши — врагам крышка: Россию не догонишь. А что такое война, я больно хорошо помню: и рад бы забыть, да деревяшка не дает — снарядом ногу-то отхватило… — Он мотнул кудлатой головой, откусил картошки и спросил требовательно: — А насчет оружия у нас как? Люди наши — храбрец к храбрецу, это я еще по той войне знаю. А сейчас и подавно. Оружия только давай.
— Оружия у нас хватит! — горячо заверил я. Мне очень захотелось рассеять все сомнения бакенщика и подчеркнуть, что к войне мы готовы.
— Войны, видно, не миновать, — задумчиво прохрипел Митроша. — Вы как раз подоспеете…
Тонька спала, положив голову Никите на плечо.
Быстро стемнело. Из-за седловатых лесистых холмов бурой медведицей вставала туча, медленно расправляла мохнатые лапы, мягким шерстистым брюхом тяжело легла на берега и, дохнув холодом, раскатисто зарычала. На реке стало сумрачно, неспокойно. Ветер ворвался в овраг и слепо заметался, ударяясь в края его. Лошади насторожились. Пламя костра металось, кидая вокруг зловещие отсветы.
Туча-медведица распласталась по всему небу. Стало тихо, гнетуще. Ребята всполошились. Тонька проснулась. Митроша распрямился, развернув грудь, покосился на помрачневшее небо, на речной перекат. Там во тьме несмело, скупо мигали одинокие огоньки бакенов.
— Сейчас приударит, — сказал Митроша с тревогой. — Хоронитесь под обрывом.
Молния двумя длинными вожжами опоясала тучу, опалила примолкнувшую землю синим накалом, осветив на миг стабунившихся лошадей на дне оврага, коренастую фигуру бакенщика, торопливо взбиравшегося в гору, его взлохмаченные волосы.
— Я пойду погляжу лошадь, — рванулась было Тонька. — Иссечет ее дождем, озябнет.
— Сиди, никуда, она не денется от лошадей, — остановил ее Никита.
Ребята хватали подстилки, полушубки, чапаны и, перекликаясь в душной тьме, повалили под обрыв.
Едва мы успели добежать и укрыться под земляным навесом, как опрокинулся ливень. Гром ударил над самой головой, раскололся, рассыпался и с треском покатился вниз, в овраг. С реки слабо донесся печальный гудок парохода. Ни парохода, ни барж нельзя было различить в темноте. Только по кочующим точкам огней заметно было медленное движение каравана. Вот он поравнялся с бакеном. Красный огонек фонаря встрепенулся, запрыгал и погас: должно быть, баржа, задев, вырвала бакен и утащила с собой.
— Смотри, бакен сорвало, — сказала Тонька, наблюдавшая за рекой. — Митроша-то один; не управится он, пособить надо ему.
— Подожди, вот гроза утихомирится, — сказал Никита.
— Что ты! — удивилась девочка. — А если она до утра не утихомирится, тогда что? А там, глядишь, пассажирский пароход, а еще хуже — караван! Тяжелый-то как засядет на перекате, неделю не снимешь… Я знаю.
— Да, надо бежать, — решил я.
Ветер ударил в грудь, швырнув в лицо пригоршни холодной воды. Молнии острыми саблями неустанно рубили тучу. Гром начинался где-то далеко, потом подкатывался и обрывался, будто стадо огромных животных с копытным стуком мчалось по степи и, добежав до реки, перемахивало с одного берега на другой; казалось, если присмотреться, то в блеске молнии над головой можно было увидеть их распластанные тела.
Скользя по грязи, мы взобрались на гору, потом побежали к домику Митроши. Одежда промокла и прилипла к телу. Как я ни ругался, Тонька не захотела от нас отставать и сейчас вела нас, каким-то чутьем угадывая дорогу.
В избушке горела лампочка. Желтоватый язычок пламени освещал бревенчатый угол, широкую лавку и деревянную кровать. Когда мы вбежали в домик, Митроша грозно спросил:
— Вы что?
— Бакен сорвало, дядя Митроша, — сказал я.
— Вижу.
— Пойдемте ставить.
Митроша потоптался возле нас; деревянная нога настойчиво долбила пол, глаза горели сумрачно и вопросительно.
Потом сорвал с гвоздя брезентовый плащ и стал натягивать его на плечи.
— А не боитесь? — испытующе спросил он, наступая на меня.
— Мы не маленькие.
Никита откинул назад мокрые волосы, решительно шагнул к двери:
— Пошли!
Потоки воды, словно большие мокрые ладони, хлопали по крыше, по стенам, по окну избушки, и она вздрагивала и гудела; в открытую дверь ворвались рев грозы, мелкая водяная пыль, запах мокрой травы.
Мы прихватили бакен, шест и гуськом соскользнули к воде, к тому месту, где волны рвали прикованную на цепь лодку. Ветер валил с ног. Пока Митроша отпирал замок, я в отчаянии крикнул Тоньке:
— Вернись в избу! Ну чего ты суешься везде?! Утонешь еще!
На этот раз меня поддержал и Никита:
— Останься, Тонька!
— Вот еще! А кто будет воду из лодки вычерпывать? — прокричала она ему в ухо. Вода струилась по ее лицу, косицы намокли и уныло повисли. Она первая прыгнула в лодку и села прямо на дно, отыскивая черпак.
Я готов был заплакать от ее упрямства. И так было страшно, а тут еще она… Перевернет лодку, и считай пропал. Захлестнет волной. Вместе с тем незнакомое чувство победы над своим страхом делало все тело упругим, гибким, ловким.