К столу подошла хорошо одетая пожилая женщина.
— Фамилия?
— Крюгер Марта.
— Откуда?
— Из Бреслау.
— Рейхсдейчка?
— Да.
— У вас есть какие-нибудь документы?
Она подала сумочку с фотографиями. На всех карточках — молодой немецкий офицер в мундире. На обороте одной из них я прочла: «Моей любимой мамочке, Ганс. Киев. 1943».
— За что вас арестовали?
— За еврейское происхождение.
— А этот офицер?
— Сын. Он на фронте.
— А муж?
— Погиб на фронте. У меня был еще сын, почти мальчик, шестнадцати лет… его убили. Могу я сохранить его фотографию?
— Нет. Все равно отберут. Сейчас пойдете под душ.
— Прошу раздеться, — сказала любезно Ирка.
Фрау Крюгер отказывалась — во-первых, она чистая, во-вторых — там мужчины. Действительно, поблизости вертелись мужчины из зауны. Мне вспомнилось, как было с нами по приезде. Каждый толкал нас и бил, А мы вежливо разговариваем с ней, женщиной, сын которой громит теперь наши города!
— Таков приказ… Прошу раздеться!
Подействовало.
Ирка быстро бросала вещи в мешок, я составляла опись: «Юбка — одна, лифчик — один…».
Приниженная, ошеломленная, как все новички, фрау Крюгер пошла в душевую.
Следующая — тоже немка. Сильно накрашенная, ведет себя вызывающе.
— Профессия?
— Проститутка, — ответила она не без гордости.
Не надо было долго рассматривать ее, чтобы убедиться в этом. Раздеваться, однако, она не желала. Ирка потеряла терпение:
— Ну-ка, побыстрее, не прикидывайся стыдливой.
— Ирка, оставь ее в покое, вспомни, как было с тобой.
— Я делала все, что мне велели. Я знала, где я, знала, что мне ничто не поможет. Я была счастлива в те редкие минуты, когда меня не били. А они тут болтают, будто их стесняют мужчины, что это по сравнению со всем, что здесь нас окружает?
— Они еще этого не знают. У них еще понятия «свободные».
Зося выразительно кивнула мне в окно. Я выбежала.
— Кристя, ты должна посмотреть! Это страшно, но это надо видеть, чтобы навсегда запомнить, чтобы никогда им этого не простить!
Зося была взволнована. Она тащила меня за руку, на дорогу. Здесь уже стояли несколько наших девушек. Бледные, словно окаменевшие, не отрываясь, они смотрели в сторону крематория, расположенного за нашим жилым блоком.
К маленькому оконцу, находящемуся на крыше этого странного строения из красного кирпича, была приставлена лестница. На верхней ступеньке стоял эсэсовец. Под лучами заходящего ласкового солнца ярко зеленел его мундир. Быстрым, ловким движением он натянул на себя противогаз, перчатки и открыл окошко. Вытянувшись на носках, заглянул внутрь, затем вынул из кармана бумажный мешочек. Нагнув голову и держась одной рукой за раму, он другой с молниеносной быстротой высыпал внутрь помещения содержимое мешочка — белый порошок — и захлопнул окно… В ту же минуту воздух словно раскололся от пронзительного человеческого стона, похожего на завывание сирены. Это продолжалось, может быть, минуты, три, стон все ослабевал и наконец умолк. Эсэсовец соскочил с лестницы, оттащил ее от окна, бросил на траву и побежал, будто спасаясь от преследования. Он скрылся за бараком. Из эсэсовской столовой вышла Янда и посмотрела на нас молча и многозначительно. На какую-то долю секунды наши ненавидящие взоры встретились. Но только на секунду. Минуту спустя мы уже сидели за работой и силились понять, что увиденное — не кошмарный сон… Что это произошло на самом деле.
Вечером в блоке мы узнали (нам сообщили «парни» из зауны), что так расправились с еврейским транспортом, где находились евреи из разных стран. Весь этот транспорт по распоряжению из Берлина был направлен — без отбора, целиком — «в газ». В «раздевалке» газовой камеры люди поняли, в чем дело, и бросились на эсэсовцев. Одна женщина выхватила у Шиллингера, который дежурил там в этот день, револьвер и застрелила его. Другого эсэсовца ранила. Лагерные власти переполошились.
Два дня спустя действительно состоялись, похороны Шиллингера. Это был один из самых свирепых палачей, его методы истязания «славились» по всему лагерю. Он хвастался количеством жертв, собственноручно им уничтоженных.
Таубе ходил взбешенный, с обвязанным лицом. Как видно, и ему досталось при этой «операции».
Однажды лойферка, вернувшаяся из лагеря, сказала мне почти плача:
— Слушай, Кристя, случилась очень неприятная для тебя история…
Стараюсь догадаться, но ничего не приходит в голову. Может, умер кто-нибудь близкий? Но о смерти здесь ведь уже не говорят с таким волнением. Что же могло произойти? Неужели кто-нибудь из родных арестован и попал в Освенцим?
— Говори скорей, что такое?
— Твои стихи попали им в руки.
— Какие стихи?
— Те самые, «Выход в поле».
В этом стихотворении, написанном в минуту душившей меня бессильной ненависти, я призывала к отмщению. Дрожь охватила меня. Эти стихи у них в руках.
С восходом солнца
шумят бараки,
конвой у входа
и с ним собаки.
«На аусен» команда,
здесь любят парады.
Глядят жандармы
из-за ограды…
Сейчас начнется фарс наш обычный:
смотри на тучи, как фантастичны,
как дым красиво вьется над крышей…
«Десятницы! Вверх номер! Выше!»
И — марш рядами через ворота,
старых и новых, всех ждет работа,
худых и толстых, кирка всех любит,
путь знаешь — через блокфюрерштубе.
Трепы, ботинки, ботинки, трепы,
идут к работе, глупой, нелепой,
парадным маршем под лай собаки,
венгры, испанцы, чехи, поляки:
копать окопы,
зарыть окопы.
Вниманье — с нами страны Европы!
Так начинай обычный путь,
иди вперед,
дурнем не будь.
Кто отстает?
В ногу, вперед.
И снова день
один пройдет.
И год пройдет,
сожми кулак
и снова в путь,
равняй свой шаг.
И ничего,
что натощак
и под дождем,
равняй свой шаг.
Эта муштра
в крови у нас.
Эй, не зевай,
получишь в глаз.
Смотри, не плачь,
здесь слезы — блажь,
а продолжай
трагичный марш.
Желанье, мысль
ты должен гнать.
Стройся по пять!
Стройся по пять!
Оркестр дает
привычный такт.
Усвой один
обычный факт,
что звук глухой
всегда в ушах —
то барабан.
Гони свой страх.
Как камень глух
и нем, как сфинкс,
шагай же — links — links,
links — links!
Дахау, Аушвитц, Гузен, Маутхаузен,
все за ворота, маршем «на аусен».
На истребленье уводят в поле,
муку сменяет новое горе.
Лесом, вдоль луга и крематория —
ваша победа, ваша Виктория.
В снег по болотам, в грязи шагая, —
это удача ваша большая.
Вы бы весь мир погрузили в вагоны,
вы бы хотели сжечь миллионы.
Но миллионы — помните это —
с другою мыслью встают с рассветом
и, маршируя здесь под конвоем,
шествие видят в мечтах другое.
И в каждом сердце звуки напева,
мечты грядущего: левой, левой.
Поверь, придет
наш Первый май,
прекрасный май,
свободы май!
За горе свое
миллионы вдов
пойдут в такт песни,
песни без слов.
За боль и кровь
всех этих лет
придется вам
держать ответ.
Да, он пробьет,
возмездья час,
тогда судить
мы будем вас,
за этот марш
бить и терзать,
так же оркестр
будет играть.
Будете выть,
что тяжело,
а мы на зло,
а мы на зло!
За кровь и жертвы
этих лет —
за все дадите
нам ответ!
За столько мук
и столько розг
вам в грудь —
клинок и пули —
в мозг!
За каждый стон
и каждый крик
вам в лоб — свинец,
а в сердце — штык!
За — столько горя, вздохов, слез
палач пусть сдохнет, точно пес!
Чтоб радостно вздохнул весь свет,
сотрем нацизма всякий след!
И лишь тогда, остыв от гнева,
споем свободно: левой, левой.
По словам лойферки, Стеня нашла стихи у кого-то во время обыска и немедленно передала по начальству. Оберка так и кипит от злобы. Стихи перевели на немецкий, и теперь велено разыскать автора.
Я вспоминаю, что та, у кого стихи были найдены, знает меня. Имея представление о методах следствия в Освенциме, отдаю себе отчет, что дело мое плохо.