…Малю поймали! Но это невозможно! Ведь прошло уже столько времени, как они убежали. Я перечитала несколько раз эти слова в письме. Итак, все напрасно! И это смелое бегство, и наша радость. Дело ведь не только в Мале. Ежедневно здесь погибают тысячи, и это уже никого не трогает. Дело Мали было нашим общим делом. Неудача его означала, что бегство отсюда невозможно. Означала всесильную власть гестапо. Мы о Мале почти забыли, а они искали ее и нашли. Значит, каждый из нас в их власти до конца. Несчастная Маля, едва глотнула свободы и вот томится теперь в темной яме…
Весть о поимке беглецов разлетелась по баракам молниеносно. В лагере воцарилось похоронное настроение. Каждая из нас чувствовала себя так, словно беда обрушилась лично на нее.
Начались ежедневные сообщения — «через парней», устной почтой, о том, что происходит с пойманными. Малю бьют, Малю пытают, дознаваясь, кто ей помог. Ее возлюбленный, по-видимому, все берет на себя, утверждает, что уговорил ее бежать. Маля же не выдает никого.
А однажды кто-то принес из «достоверного источника» новость, что никого не поймали, что начальство нарочно распустило этот слух с целью убить в других, в самом зародыше, мысль о бегстве.
Мы комментировали это еще много дней. Я написала Анджею, чтобы он постарался узнать правду.
Вскоре история Мали была оттеснена новыми сильными впечатлениями.
— Посмотри в окно, — сказала Неля и схватила меня за руку, — что это они там делают?..
На площадке перед зауной стоял Вагнер. Мужчины, обычно расходившиеся по баракам сразу после вечернего апеля, на этот раз по приказу Вагнера то подпрыгивали в такт ударам его хлыста, то приседали. Подобно укротителю диких зверей, Вагнер носился, щелкая хлыстом, а мужчины, молодые и старые, падали на землю ничком, приседали, прыгали, снова падали…
— Ложиться! Вставать! Живо! Бегом! Вставать!
Если в этой садистской гимнастике кто-нибудь опаздывал хотя бы на секунду, Вагнер был уже возле него, бил его по лицу, отдавал новый приказ и бросался к новой жертве. По команде хлыста люди метались без передышки. Несколько пожилых мужчин упали, потеряв сознание. Бася, отец которой тоже был в лагере, особенно страдала, глядя на все это. Я знала, она представляет себе отца в подобном положении. Мужчины были уже до предела изнурены. Из последних сил они старались следовать приказам Вягнера, чтобы избежать удара его хлыста. Неля прикрыла глаза рукой — жест отчаяния и безнадежности.
— Невозможно смотреть. Что он с ними делает!
Сначала я не различала лиц истязуемых, хотя старалась рассмотреть, находится ли там Вацек. Лица мелькали в безумном темпе, полосатые халаты сливались в один.
Когда несчастные на какое-то мгновение оказались вблизи нас, я увидела, что с них ручьями льется пот, что они ели дышат. Вацека среди них не было, значит, он должен быть где-то поблизости. Наверно, ждет со «скорой помощью». После этой «физкультзарядки» у него будет достаточно работы. Так и есть: за одним из бараков, в тени, стоял Вацек со своим портативным полевым госпиталем, с врачебным чемоданчиком. Я перебежала на мужскую сторону. Вацек ужаснулся:
— Уходи отсюда, увидят! Что за безумие! Ты тоже хочешь «прыгать лягушкой»?
— За что это их?
— При обыске у одного нашли записку от женщины, у другого водку. В Освенциме, в мужском, раскрыли какой-то заговор, и сорок человек брошены в бункер. Настроение такое, что уже приходит конец терпению, вот они и стараются всех сломить, всех задушить… Но ты уходи, тебе нельзя здесь стоять… Недавно одну вашу вернули в лагерь…
Вацек нервничал. Он все выглядывал из-за барака — не идет ли кто-нибудь.
Подошла Бася с ведром и подала знак, что приближается шеф. Я успела скрыться в самую последнюю минуту.
Вернулась Бася и стала выговаривать:
— Совсем недавно так же вот одна из команды влипла за то, что болтала с парнем через проволоку. Обрили голову да и отправили в лагерь. Сама понимаешь, что ей теперь конец. Вынести столько мук, чтобы попасться из-за пустяка. Никогда бы я этого не простила ни тебе, ни себе. Запрещаю тебе говорить с ним. Запрещаю даже переписку с Анджеем. Видишь, что делается?
— Ночью забрали мужской транспорт, — сообщила нам однажды в воскресенье штубовая нашего жилого блока.
Это было воскресенье, в которое на наши номера падала очередь писать письма домой. Пятнадцать строчек. Всегда одно и то же. Казалось, что одна у другой занимает фразы вроде: «Весна вызывает столько милых воспоминаний, верю, что следующей весной буду в Варшаве». Или: «Постоянно думаю о вас. Перед глазами у меня встает родной дом, и тоска становится сильнее».
Такого рода высказывания были уже дерзкими, и мы задумывались, пропустит ли их цензура. По какому праву мы тоскуем? Вот почему заключительная часть письма, как правило, завершалась оптимистически: «Чувствую себя хорошо», «Посылки получаю регулярно»… А потом придумывали эффектную концовку: «Я уверена, что добрый боженька меня не покинет…»
Ничто из того, что мы писали по-немецки на печатных бланках, ничто из этого не было нашим, не было ни откровенным, ни правдивым. Каждое письмо было похоже на предыдущее. Всего лишь знак, что ты жива, не больше. А как хотелось иногда излить в письме душу! Мы с Басей решили заготовить письма для нелегальной отправки.
На следующей неделе должны отправиться на свободу несколько абгангов. Я предупредила своих в «официальном» письме, конечно, шифром: «Мне писала Зося (мое второе имя), что напишет вам длинное письмо. Очень хотелось бы знать, что у нее слышно…»
Покончив с письмами, мы вышли из блока. Прибыл новый транспорт. Схватив ведро, Ирена пошла собирать информацию. Вернулась с сообщением, что прибыли французские партизаны. Одна заключенная, знающая французский, храбро отправилась к мужскому бараку, куда согнали французов. Они, оказывается, вовсе не знали, где находятся. Ничего не ели вот уже двое суток. Смертельно усталые, измученные жаждой, они напрасно просили воды.
Мы стояли маленькой группой перед своим блоком и обсуждали, почему всех привозят сюда. Вдруг раздался отчаянный крик, а затем выстрел, кто-то уже мчался по направлению к зауне. Немного погодя появился Бедарф, он тащил за ногу тело мужчины. Это был один из партизан. Узнав, что они попали в Освенцим, он совсем пал духом, бросился к проволоке и был ранен.
Чеся, которая за минуту до этого шутила: «Как хорошо, что нам привезли парней», — вдруг побледнела, ноги у нее подкосились.
Я побежала к Вацеку. Чесю отливали водой. Едва открыв глаза, она прошептала:
— Он еще, наверно, жил, еще был теплый… этот парень…
Никто ей не ответил. Семнадцатилетняя Чеся внимательно смотрела огромными голубыми глазами на каждую из нас по очереди, ища утешения. Но чем могли мы ее утешить?
— Подумаешь. Впервые увидела здесь труп, что ли, — проворчала Ирка, — с чего ты вдруг раскисла?
Чеся уставилась в одну точку и с усилием, словно отгоняя кошмарное видение, сказала:
— Не могу… столько крови, вся голова в крови… Подумать только… партизан так умирает! А этот палач тащит его…
Она все это снова видела перед собой. Ночью, в блоке, она громко стонала во сне.
Войдя утром в шрайбштубу, я заметила несколько женщин. С ними была ауфзеерка Грессе, «прекрасная Ирма» — стройная, золотоволосая, с холодными черными глазами. Она дразнила хлыстом прыгающего перед ней волкодава. Собака наводила ужас на женщин, и это явно развлекало «прекрасную Ирму».
Как оказалось, ауфзеерка привела освобождаемых. Забава с собакой-волком была последним «развлечением», какое она им устроила.
Я прошла мимо них, чтобы разглядеть выпускаемых на свободу. Все это были «черные винкели». Среди них я увидела ту, которая била меня по прибытии в лагерь и лишила порции хлеба, когда я работала в поле. Она была тогда моей анвайзеркой. Так вот, значит, кого освобождают! Вне себя от возмущения, я быстро прошла мимо абгангов, влетела в канцелярию.
— Уходят… эти, самые подлые… те, что издевались над нами! Выйдут на свободу, затеряются в народе, и никто уже их не найдет. И нельзя даже сказать такой на прощанье подходящее словцо, не подвергаясь опасности, — рядом Грессе играет с собакой.
— Ты предпочитаешь, чтобы освободили тебя? — насмехалась надо мной Неля. — Не злись, не поможет! Лучше, что такие уходят отсюда… одной будет меньше… А там, — она указала рукой вдаль, за проволоку, — там и так все смешались… не отличишь хороших от плохих.
Абганги, уже переодетые в гражданскую одежду, вошли в канцелярию за документами. В шляпах, в туфлях на высоких каблуках, их теперь трудно узнать. У них уже была иная походка, иной взгляд, иные движения. Они «репетировали» свободу.
Бася не отрывала от них глаз. Потом наклонилась к моему уху: