«Наша кавалерия, — сообщал бюллетень дальше, — так пострадала, что пришлось соединить вместе всех офицеров, которые еще имели лошадей, и таким образом создать четыре отряда по сто пятьдесят человек. Генералы исполняли обязанности капитанов, а офицеры — обязанности фельдфебелей».
При этой фразе, так ярко рисовавшей бедствия армии, со всех сторон послышались крики и стоны. Несколько женщин упали без чувств.
Афиша добавляла, что «здоровье самого императора никогда еще не было лучше». Увы, это обстоятельство не могло вернуть жизни тремстам тысячам солдат, засыпанных снегом.
Подходили новые толпы, и Армантье каждый час выходил зачитывать бюллетень. И всякий раз повторялись те же ужасные сцены.
А я отправился проверять часы к коменданту. Когда я пришел, он завтракал. Это был толстый пожилой человек с красным лицом и хорошим аппетитом.
Поражение, видимо, не произвело на него большого впечатления. Он был уверен, что все устроится.
— Если бы не снег и мороз, мы бы им показали! Но, погоди немного, скоро мы пополним убыль в войсках и тогда — берегись!
К десяти часам я уже заканчивал свой обход. Мне осталось только посетить старика Фераля, которого звали «знаменосцем». У него три сына служили офицерами в Великой армии, отправившейся в Россию.
Я застал Фераля в ужасном состоянии. Бедный старик, слепой и лысый, сидел в кресле у камина, свесив голову на грудь. Его белые зрачки, казалось, смотрели на трупы сыновей. Он молчал, и большие капли пота бежали по его лбу и впалым щекам. Он был бледен, как умирающий. Несколько старых товарищей пришло его утешить. Они сидели кругом, покуривая трубки, и временами говорили ему: «Ну, полно, старик, вспомни-ка лучше, как мы захватили батарею при Флерюсе»[4]. Или что-нибудь в таком же роде. Он ничего не отвечал и только тяжело дышал, при этом его щеки надувались.
Старики качали головами и говорили:
— Плохо дело!
Я поспешил поскорее осмотреть часы и вернуться домой.
Дома я рассказал дядюшке Мельхиору все новости, какие узнал.
— Да, да, — сказал он, — теперь начнутся великие бедствия. И пруссаки, и австрийцы, и русские, и испанцы — все бросятся на нас. И мы потеряем все, что выиграли во время революции. Вместо того чтобы быть первыми, мы станем последними из последних.
Когда мы обедали, послышался колокольный звон.
— Видно, кто-нибудь умер, — сказал дядюшка Мельхиор.
Через десять минут зашел раввин и принес часы в починку.
— Вы не знаете, кто умер?
— Старик Фераль.
— Как, «знаменосец»?
— Да. Он попросил, чтобы ему прочли последнее письмо его старшего сына. Сын писал, что он надеется вернуться весной в чине офицера и поцеловать отца. Услышав эти слова, старик хотел подняться, но упал. Сердце не выдержало. Письмо убило его.
Через несколько дней пришло известие о том, что Наполеон прибыл в Париж. Но теперь все интересовались больше тем, будет ли новый набор. Я худел с каждым днем. Дядюшка Гульден успокаивал меня:
— Не бойся ничего, Жозеф. Ведь ты не можешь маршировать. Ты отстанешь на первом же этапе.
Я все-таки беспокоился.
Когда мы работали вдвоем с Гульденом, он мне говорил иногда:
— Люди, которые нами правят и говорят нам, что Господь послал их на Землю, чтобы устроить наше счастье, начиная войну, даже не думают о бедных стариках и несчастных матерях, у которых они ради своего честолюбия вырывают сердце из груди. Они не слышат, как горько рыдают родители, которым сообщают новость: «ваш сын убит… вы его никогда не увидите, он погиб, растоптанный лошадьми, или от пули, или в госпитале после операции, в горячке, когда он призывал к себе маму, как малый ребенок». Наши правители не видят слез матерей. Они не думают о них. Или они принимают людей за животных? Или они думают, что никто не любит своих детей? Они ошибаются! Весь их гений и все их мечты о славе — чепуха. Только ради одного весь народ — мужчины и женщины, старики и дети — должны идти в бой: только в защиту свободы, как было в революцию. Тогда все вместе гибнут или побеждают. Кто остается позади — тот трус: за него борются другие. И победа приходит не для немногих, а для всего народа. Отец и сын защищают семью. Если их убивают, это печально, но зато они гибнут за свои права. Вот только такая война за свободу — справедливая война. Все остальные — ненужные войны. Слава воинственного правителя — это слава не человека, а дикого зверя.
Я во всем был согласен с дядюшкой Мельхиором.
Восьмого января появилась большая афиша на здании мэрии. Император объявлял о новом наборе. Призывалось в солдаты 150 тысяч рекрутов 1813 года, сотня полков ополчения 1812 года (они думали, что их уже больше не тронут), 100 тысяч рекрутов, оставшихся от наборов с 1809 по 1812 год и так далее. Таким образом, должна была получиться армия больше той, какая погибла в России.
Когда рано утром стекольщик Фуз рассказал нам об этой афише, мне стало не по себе.
«Теперь меня заберут, — мелькнула мысль, — я пропал! — Я чуть не упал в обморок. — Пропал, я пропал!..»
Дядюшка Гульден облил меня водой. Я был бледен, как смерть, руки мои повисли.
Не мне одному угрожала опасность идти в солдаты. В том году многие отказывались идти на службу. Одни, чтобы избежать солдатчины, выбивали себе зубы, другие отстреливали себе большой палец, третьи скрывались в леса.
Многие матери сами убеждали детей не слушаться жандармов и советовали бежать. Они бранили императора и кляли войну. Их долготерпение истощилось.
В тот же самый день я пошел к Катрин. Войдя в дом, я понял, что печальная новость им уже известна. Катрин горько плакала. Тетя Гредель была бледна.
Мы молча поцеловались, а тетя гневно сказала:
— Ты не пойдешь в солдаты! Нас эти войны вовсе не касаются. Даже священник говорит, что дело зашло слишком далеко. Пора заключать мир. Ты останешься. Не плачь, Катрин, я тебе говорю, что он останется.
Она громыхала своими чугунами и вся позеленела от гнева.
— Мне давно опротивела эта бойня! Уже два наших двоюродных брата, Каспер и Йокель, сложили свои головы в Испании ради этого императора. А теперь ему понадобились уже юнцы! Ему мало того, что он погубил триста тысяч человек в России. Вместо того чтобы подумать о мире, он, как безумец, хочет вести на избиение последних людей. Ну, мы еще посмотрим!
— Ради бога, тетя, говорите тише, — сказал я, посматривая на окно, — если вас услышат, мы погибли.
— Я и хочу, чтобы меня слышали. Я не боюсь твоего Наполеона! Он и начал с того, что заткнул нам глотку, но теперь эти времена прошли. Ты скроешься в лесу, как Жан Крафт и другие. Ты проберешься в Швейцарию, и мы приедем туда с Катрин.
Тетя угостила нас еще более вкусным обедом, чем обыкновенно. Я вернулся к четырем часам домой, немного успокоенный ее словами.
В городе я услышал барабанный бой. Сержант Армантье стоял среди толпы и объявлял, что жеребьевка призывников состоится пятнадцатого, то есть через неделю.
Толпа молча разошлась во все стороны. Я вернулся домой печальный и сказал дядюшке Мельхиору:
— Жеребьевка в ближайший четверг.
— А! Они торопятся.
В печальном раздумье и тревоге прошла для меня вся эта неделя.
Стоило посмотреть на то, что делалось утром 15 января 1813 года в мэрии города Пфальцбурга.
И теперь призыв сулит мало радостей: приходится покидать родных и друзей, свою деревню и землю и идти бог весть куда, чтобы учиться: «раз-два, раз-два; равнение направо, равнение налево; на-караул! и т. д.». Но зато, в конце концов, возвращаешься домой, а в те времена из ста возвращался чуть ли не один. Идти в солдаты — значило отправляться почти на верную смерть.
Я был на ногах с раннего утра. Облокотившись на подоконник, я глядел на приходивших новобранцев. Жеребьевка началась около девяти часов утра. Скоро на улицах послышался кларнет Пфифер-Карла и скрипка Андре. Они играли тот самый марш, под звуки которого не одна тысяча эльзасцев навсегда ушла со своей родины. Новобранцы танцевали, взявшись под руки, громко кричали, били каблуками в землю и заламывали шляпы, чтобы казаться веселыми. Но на сердце у них было тяжко. Однако обычай требовал этой веселости. Тощий, как щепка, и желтый Андре вместе со своим круглым и толстощеким товарищем напоминали факельщиков, которые, провожая гроб, толкуют о разных пустяках.
Я уже собрался выходить из дому, когда к нам вошла тетя Гредель и Катрин. Глаза Катрин были совсем красные: было заметно, что она много плакала.
Она молча обняла меня. Мне уже пора было идти — пришел черед горожан.
— Эти жеребьевки — одна форма, — говорил дядюшка Мельхиор — уже давно никто не вынимал счастливого жребия. Да и при хорошем жребии всегда приходилось идти в солдаты через год или два. Теперь эта жеребьевка не имеет никакого значения.