— Почему у вас офицерский ремень, товарищ боец? Нарушение формы есть нарушение воинской дисциплины.
Скуратов всегда говорил только бесспорное, в виде афоризмов, долженствующих освобождать людей от лишних рассуждений и раздумий.
Размотав на пол почти всю катушку, он наконец распрямился, поднес к глазам спадавшую спиралью ленту.
— Вот. Девятнадцать пятьдесят три. Разведдонесение. На аэродроме Л. двадцать два Ме-109. Откуда двадцать два? Как ваша фамилия, товарищ боец?
Мимо, как тень, уходя, проскользнул особист, передавший свои шифровки. Скуратов зачем-то козырнул ему. Гаранина выключила аппарат, и на узле стало совсем тихо.
— Как ваша фамилия, товарищ боец?
— Карамышева, — еле слышно ответила девушка.
Скуратов еще раз пристально посмотрел на нее. Лицо его было неподвижным. Отозвал Дягилева, приказал вполголоса, но так, что слышали все:
— Товарищ дежурный по связи, сейчас же снимите с поста Карамышеву, назначьте солдата с винтовкой, пусть отведет ее в роту под арест. Впредь до выяснения. Доложите об этом командиру роты капитану Ипатову. Карамышева исказила боевое донесение.
И пошел прочь, волоча за собой обрывок шуршащей ленты. Двадцать три девушки, стоя у аппаратов, молча проводили его взглядом.
— Черт знает что такое! — развел руками Дягилев. — Как это случилось? И вы — как вы ухитрились вместо двух передать двадцать два? — обратился он к Карамышевой. — Почему не сверили ленту? Пузырев! — крикнул в экспедиторскую. — Посыльный Пузырев, возьмите карабин и отведите Карамышеву в роту. Да поскорей, чтобы вернуться к моменту передачи боевых приказов. Об остальном я позвоню капитану Ипатову.
— Есть, взять карабин и отвести в роту! — донесся из-за перегородки веселый, певучий голос, а через минуту Пузырев, в короткополой шинели, с подсумком на поясе и с карабином в руке, кругленький, пухленький, улыбающийся, подошел к девушке.
— Одевайтесь!
Карамышева вздрогнула, оглянулась на свой аппарат, на подруг, на Гаранину, которая безучастно разбирала переданные телеграммы. Пузырев ждал и улыбался, хотя все кругом хмурились.
Карамышева пошла в раздевалку.
Пока она одевалась, техник Стрельцов, бледный, стоял в тени, у выхода из помещения кросса. А когда девушка оделась, тщательно, по-школьному застегнула и оправила шинель, когда Пузырев бодрым, веселым голосом скомандовал ей на выход и она, споткнувшись о порожек, оглянулась еще раз, Стрельцов увидел у нее на глазах слезы. Он не вытерпел, побежал за ней. Но в тамбуре остановился, потер виски, затем шаг за шагом тихо поднялся по высокой лесенке наверх.
По лесу гулял прохладный ветерок, глухо гудели сосны; кругом стоял мрак, лишь над головой ярко светила одинокая звездочка.
— Достукалась! Ну-ну, шире шаг! Не поплетусь же я с тобой до утра! — послышался в темноте голос Пузырева.
II
Капитан Ипатов в эту ночь почти не спал. Дягилев так и не мог толком объяснить ему, какую ошибку сделала Карамышева и за что надо посадить ее под стражу. Скуратов, с которым он связался по телефону, раздраженно пояснил:
— Боец Карамышева исказила боевое донесение. Что такое двадцать два истребителя на прифронтовом аэродроме? Это с утра какой-нибудь сюрприз. В таких случаях не раздумывают, не медлят.
— Аэродром немцев бомбили?
— Надо думать! Сорок пять бомбардировщиков. А разбили всего два «мессера», два каких-то задрипанных «мессера», потому что там и было их два, а не двадцать два, как передала Карамышева.
— Два и то хлеб, — в раздумье сказал Ипатов, не понимая, как могла допустить такую ошибку Карамышева, довольно аккуратная телеграфистка.
— И вы рассуждать! — вскипел Скуратов. — А если бы это случилось во время боя? Да вы знаете, что за это бывает? Трибунал, расстрел! Вы хотите сказать: на ошибках учатся? На войне за ошибки бьют! И не только на войне. Смотрите, капитан, как бы вам не пришлось отвечать вместе с Карамышевой. Спокойной ночи!..
Рота Ипатова входила в отдельный полк связи воздушной армии и стояла в трех километрах от штаба, на опушке возле речки, оставаясь на летнем положении, в легких палатках и шалашах, так как землянки рыть было некому и некогда, а в деревню куда-нибудь поблизости почему-то не переводили. Если в летнее время тут было очень хорошо, рота была точно на даче, то сейчас люди страдали от холода, особенно по ночам.
Капитан лежал в своей палатке, напряженно прислушиваясь к тяжелому, тягучему, точно прибой, шуму, который, непонятно, то ли стоял у него в ушах, то ли рождался ночным лесом. Где-то невдалеке прокричал филин, неотступный гость осени: «у-гу-гу-у-у!» Совсем рядом вполголоса напевала что-то девушка-дневальный. Назойливо рокотали самолеты, проходя над самой головой и мало-помалу скатываясь куда-то в глубину леса.
Как назло, в эту ночь нестерпимо разболелась нога: давала знать старая рана. Из-за этой, собственно, раны Ипатов, кадровый офицер, отмеченный за боевые заслуги двумя орденами Красного Знамени, сейчас, в конце войны, после семипалатинского госпиталя и оказался, как он говорил про себя, в девичьем царстве, в роте связи, которую составляли в основном девушки-добровольцы. Из мужчин в роте были специалисты связи, младшие командиры, хозяйственники, политконтролеры, дежурные по связи, культработник-массовик, два повара, курьеры-посыльные — человек тридцать. А девушек насчитывалось больше семидесяти.
Все эти люди хоть и назывались ротой, однако не представляли привычного Ипатову воинского подразделения с привычной воинской дисциплиной и порядками. Они занимались только тем, что всю войну — зимой, летом, осенью, весной, будь то затишье на фронте, наступление или отступление — сидели под землей, на узле связи, у телетайпов и других аппаратов и выходили на поверхность только затем, чтобы поесть, привести себя в порядок и мало-мальски выспаться, пока их товарищи дежурят под землей, у аппаратов. Ни на что другое у них просто не оставалось времени, даже сейчас, в дни долгого затишья на фронте: связь — нерв войны, говорил Скуратов, а нерв никогда не дремлет.
И все же нет ничего пагубнее на войне, чем продолжительное затишье, когда человек как бы складывает внутренние крылья, предается беспечности и даже лени. И дело тут не в том, что людям нечем занять себя — связистам Ипатова хватало работы. Но затишье, какое царствовало на этом участке фронта, отражалось и на них. В последнее время роту потрясали разного рода ЧП. Люди устали, и эта передышка в конце войны была особенно томительной: в любом дальнем пути рано или поздно наступает такой момент, когда каждая передышка не столько прибавляет, сколько убавляет сил. Вчера одна девушка, Нина Ильина, весь вечер проплакала, ни с кем не захотела говорить, а потом вышла на опушку леса, к речке, и… запела «Ой, туманы мои, растуманы». Другая, Галя Белая, вдруг пропала из расположения роты, ее отыскали у шоферов автороты на солдатской пирушке и навеселе. Позор! Одна девушка, та, которая всю войну считалась примером в роте, Нина Казакова, забеременела, и ее пришлось поскорее отправить на попутном «Дугласе» в тыл, домой. После случая с Казаковой роту Ипатова по указанию генерала Прохорова и отвели подальше в лес, чтоб девушкам не докучали штабные кавалеры. Все это стыдно и больно, но можно как-то понять, объяснить и даже простить, если не быть ханжой. А вот ошибки, неряшливость, беспечность в боевой работе, на узле, были непростительны, нетерпимы и недопустимы — при любых условиях! — потому что война еще не кончилась, война продолжалась, и роте, может быть, очень скоро предстояли большие испытания в решающих боях на территории врага. Карамышева… Перед глазами Ипатова как живая стояла эта девушка. Она самая молоденькая в роте, ей не было, наверное, и семнадцати, хотя по документам значилось больше: разве мало людей рвалось на фронт, скрывая свои годы, боли, недуги! Капитан и сам бодро вышагивал перед врачебной комиссией, притопывая больной ногой… И вот ведь куда притопал, надо ж такому случиться — в женскую роту! А Карамышева была на своем месте. Вот она — всегда в чистой, пахнувшей мылом гимнастерке, невысокого росточка, с яркими голубыми погонами и яркой красной звездой на синем берете, с живыми глазами, в меру курносая, в меру с веснушками, расторопная, всегда готовая бежать (верный признак, что ей далеко до показанных ею девятнадцати лет!) — она была точно с картинки, раскрашенной яркими неверными красками его семилетней дочери Наташи. Впрочем, и Наташе теперь уже не семь, а целых одиннадцать лет — так долго не видел свою дочку Ипатов!..
На улице начался дождь, он бил по палатке все сильней. Ипатов лежал не шевелясь, вытянув больную ногу. Ему казалось, что он лежит вечность; все встали, ушли, может быть, началось наступление, последнее наступление в этой войне, а его, Ипатова, забыли, о нем не вспомнили. «Как она могла сделать такую ошибку! — думал он. — Видимо, ей все-таки не следовало давать такую важную связь с КП фронта хотя бы… хотя бы по ее возрасту, по молодости». И странно, думая о Карамышевой, он видел теперь не Карамышеву, а свою дочку Наташу, и на ней был синий берет с яркой красной звездой и яркие голубые погоны. Вспоминая свой разговор со Скуратовым и его угрозу трибуналом, он думал: «Нельзя этого делать! Нельзя этого делать!» — и ему становилось все более душно и тяжело.