И фронтовые снимки: советские бойцы и командиры — убитые, раненые, эти снимки передо мной…
И в Москве, как и в Берлине, утро 22 июня было ясным и солнечным; воскресные номера газет продавались в киосках обычные, мирные. В шесть часов советские радиостанции начали свои передачи с урока гимнастики, затем "Пионерская зорька", затем "Последние известия" — о полевых работах, о достижениях передовиков производства. Затем концерт народной музыки, марши и снова народная музыка и марши. Лишь в полдень у микрофона выступил нарком иностранных дел Молотов, зачитавший заявление Советского правительства; он заикался — дефект речи, к которому привыкли, — по всем слушавшим казалось: заикается от того, что зачитывает. "Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления какпхлибо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну…" А уже восемь часов не было мира, была война и западные погранзаставы и гарнизоны приграничья восемь часов истекали кровью…
Вот какой номер "Фёлькншср Беобахтер" разглядывал я под Варгеиом в марте сорок пятого года. Миша Драчев тогда спросил:
— Что с вами, товарищ лейтенант? Вроде аж в личности переменились?
Я показал своим солдатам газету, объяснил, что в ней напечатано о начале войны. Все притихли. Потом загалдели. Я поднял руку.
— Ладно, братцы! Гитлер и его банда получают по заслугам.
Недаром мы у Кенигсберга, да и до Берлина недалеко…
Я листал подшивку, в ней были кроме "Фёлькишер Беобахтер" и другие газеты, кто-то аккуратно, день за днем, подшивал их.
История войны с нацистской точки зрения была представлена здесь. Вплоть до Московского сражения. Похоже, когда немцев разгромили под Москвой, газетки перестали подшивать. Хотя после было еще три года войны. С лишним.
Подробно изучать подшивку было недосуг, к тому же на раскурку требовалась. Я отдал ее добытчику Драчеву, солдаты задымили цигарками вовсю: немецкая бумага, советская махра! И мне казалось: сизоватый дым от сгоревших фашистских планов и надежд. Мы их сожгли!
Об этом вспомнилось тут, в центре Азии, как бы на перегоне между прошедшей войной и будущей.
— Прива-ал! — раздается по колонне.
Мы останавливаемся, сходим с дороги, какая там дорога, следы автомашин чуть приметные — вот и вся дорога. Солдаты сбрасывают вещмешки, плюхаются на раскаленную, в трещинах землю, мешки — под головы, под локти. Вытягиваются, блаженствуют, кто курит, кто сует папироску обратно в пачку: душа в жару не принимает. Балагурят:
— Толик, ты б водки выпил счас заместо воды?
— Еще как! И чтоб стакан был налит с опупком, то есть до краев… А ты?
— А я б только шампанское! И чтоб закусывать ананасами!
Это Логачеев и Кулагин. Свиридов тоже настроен шутливо, кн ворит Колбаковскому с кошачьей вкрадчивостью:
— Товарищ старшина, а верно ведь, в Монголии полно монголов, как в Бурятии бурят, а в Италии итальянцев?
Но Колбаковскпй не поддается на вышучивание:
— Перестань балабонить, ты ж какой-никакой, а ефрейтор!
Не ожидавший этого Свиридов в первое мгновение тушуется, но тут же понимающе кивает:
— Правильно! Ефрейтор — это отличный солдат…
— Маэстро ты!
— Почему это я маэстро? — Свиридов явно обиделся.
Колбаковский ему больше не ответствует: отвинтив пробку алюминиевой фляги в суконном чехле, на ремешке — трофейная, голубушка-красавица, — делает несколько маленьких глотков. Его примеру следуют и другие, я в их числе.
К нашей роте подходит замполит Трушин с кипой газет под мышкой, раздав их парторгу Симоненко, комсоргу и агитаторам, примащивается рядом со мной, разворачивает фронтовую газету "На боевом посту".
— Новость так новость! Указом от двадцать шестого июня Сталину присвоено звание Генералиссимуса Советского Союза!
— Здорово, — говорю. — Суворов тоже был генералиссимус.
Прислушивавшийся к разговору, будто настроивший на нашу волну свои оттопыренные уши-звукоуловители, кисловодский житель Яша Востриков, не познавший бритвы и боев, говорит, деликатно покашливая:
— Товарищ гвардии старший лейтенант, я в журнальчике вычитал, что в настоящее время в живых два генералиссимуса. Чан Кайпш в Китае и Франко в Испании…
И ярославский житель Вадик Нестеров, столь же начитанный юноша, тоже безусый юнец, пришедший в роту уже после овладения Кенигсбергом, не нюхавший пороха и, по-моему, водки, вклинивается:
— Я тоже где-то читал про это.
— Теперь есть и третий, — брякаю я и спохватываюсь: именно брякнул, невпопад, да и Востриков с Нестеровым, начитанные юноши, некстати приплели Чан Кайши и Франко.
Трушин переводит пристальный взгляд с меня на Вострикова с Нестеровым, опять нацеливается на меня, опять на Вострикова с Нестеровым. Произносит с расстановкой:
— Как поворачивается язык называть в одном ряду с этими именами имя Сталина? Идиотство!
— Форменное идиотство, — соглашаюсь я поспешно, Нестеров буреет от растерянности, а великолепные уши-звукоуловители Вострикова словно вянут и опадают.
— Олухи, где же ваши мозги? — сумрачно говорит Трушин, поднимаясь. — Сидеть с вами неохота. Опошлили такую новость!
Прав он, неладно как-то вышло. Все трое допустили ляп. Но то безусые солдаты, а то зрелый офицер, командир роты. Не во всем, видать, зрелый… Хотя ругать меня при подчиненных не стоило бы. И вдруг вспоминаю, как мать Эрны говорила: ваш Сталин лучше нашего Гитлера, как я поправлял ее: их и сравнивать нельзя, — и как бедная фрау Гаршщ оправдывалась, сбиваясь и конфузясь. Там лейтенант Глушков проявил зрелость, здесь не проявил.
Печально. И Федора Трушина как будто кровно обидел. Нехорошо.
До того нехорошо, аж настроение подпортилось. Вот так ляпнешь не подумавши, а после жалеешь… Однако Федор, честно же, зря наскочил: я, как и он, рад, что Иосифу Виссарионовичу присвоили генералиссимуса, Верховный Главнокомандующий заслужил. И я заслужил старшего лейтенанта, — комбат упоминал: представление ушло в дивизию. От товарища Сталина к собственной персоне — умеет Петр Глушков перескакивать… А интересно, сошьют Сталину какую-то новую форму, отличную от маршальской? Как она будет выглядеть? То ли дело старший лейтенант: новой формы не нужно, даже погоны прежние, прикрепи только лишнюю звездочку. И на Трушина ушло представление: капитан, тоже добавочную звездочку прикрепит. Растем.
На привалах я люблю и умею расслабляться. Мышцы рук и ног, плеч, шеи, спины теряют напряжение, скованность, делаются мягкими, будто бы безвольными, и неплохо при этом отдыхают.
Но валяться на земле горячо: жжет через обмундирование. И суховей, взбаламучивая пыль, аесок и камешки, дует из чрева степного, обжигает кожу и легкие. Ветер, а приносит не прохладу — зной. Из пустыни Гоби налетает, потому и называется — гобиец, старшина Колбаковский просветил. Переворачиваюсь на другой бок. Лежу со слипающимися глазами, и потому, вероятно, меня словно начинает покачивать. Это покачивание навевает дремоту, а может, наоборот: из-за дремоты кажется, что покачивает. Как бы там ни было, я вдруг ощущаю себя едущим в эшелоне. И будто колеса стучат. И будто теплушка раскачивается, и путь мой обратно, на запад, в Германию, к Эрпе! Рывком поднимаю голову, хлопаю ресницами: задремал и примерещилось, я ж в Монголии, среди своих солдат, железная дорога оборвалась в Баяп-Тумэни. Наверное, многодневная качка в теплушке нескоро из меня выветрится.
Но привиделось-то: еду назад, к Эрне, не привиделось, что еду дальше, на Тамцак-Булак, по узкоколейке. На Тамцак-Булак мы пойдем пёши, как говорят на Дону. Где он, мой Дон? Далёко. Поблизости — иная река, Керулен. Жаль, что не совсем рядышком: не испить речной водички. А что было бы, если б снегом на ГОЛОВУ заявился к Эрне? Вообрази, потерзай себя — зачем тебе это? Не совершится такое никогда. Ну, и не растравляйся попусту.
Все-таки импульсивный человек Петр Васильевич Глушков! Судите сами: ни с того ни с сего вспомнил о блокнотике, куда заносил свои гениальные или — скромнее — ценные мыслишки. Давненько не мусолил карандаш, а тут, на привале, усталый, измотанный, вытащил из планшета, зачиркал по бумаге: "Думаю о жизни и смерти. Это естественно, ибо они взаимосвязаны. Как война и мир. Так вот: после войны, когда отойдет она в далекое или не очень далекое прошлое, ее участники начнут помаленьку умирать. Сперва умрут нынедшпе маршалы, потом генералы, потом полковники и майоры, а там очередь дойдет и до лейтенантов нынешних. Грустно все-таки будет, когда вымрут ветераны. Разумеется, в почтенном возрасте". Записав эту тираду, подумал: не все мы доживем до Победы и, следовательно, до почтенного возраста, кто-то сложит буйную головушку по ту сторону китайской (в данный момент точнее — японской) границы. Могу сложить и я.