— В Москве, — ответила Маша. И, не делая промежутков между словами, произнесла скороговоркой, затверженно, как считалку: — Малая Молчановка, восемь, угол Большого Ржевского.
— Вот ты где жила?! — в пору, когда отец служил в Москве, Воля не раз ходил с ним по Молчановке. — Я этот дом, кажется, помню. Я его, по-моему, хорошо помню! Сейчас нарисуем… попробуем нарисовать…
Он представил себе большой, серого камня шестиэтажный дом с целой строчкой римских цифр на фронтоне, с зеркальными стеклами высокого подъезда, со статуями в округлых нишах на уровне третьего этажа, с балконами, балкончиками, «фонарями»… Воля еще не закончил рисунка, когда Маша в волнении закричала, тыча пальцем в бумагу:
— Это наше окно, это было наше окно! — Она провела пальцем по створкам нарисованного окна, коснулась Волиной руки: — А там… то, что за окном, ты нарисуй!.. Нашу квартиру…
— Я ведь в ней не был…
Маша заплакала.
То, чего Воля не мог воскресить, то, что было когда-то за этим трехстворчатым окном, само возникло перед нею. Она все вдруг вспомнила: тарелку, из которой кормила ее мама, свою чашку с котом в сапогах, которая потом разбилась, свои первые измятые книжки с картинками в пятнах от каши и киселя, и себя, зажмурившуюся что есть силы, кричащую: «Мыло в глаза…», и руки мамы сквозь мохнатое полотенце, и ее голос: «Боже, какая драма! Ах, какая драма, вы подумайте!..»
«Не надо было рисовать дом, — думал Воля, успокаивая Машу, — надо мне было нарисовать что-нибудь другое…»
Перед уходом в Нагорный переулок он торопливо сказал:
— Я вернусь скоро, и мы тогда поиграем во что-нибудь, вот Кольку тоже в игру примем…
Ничто не помешало ему дойти до Нагорного переулка и очутиться в его полумраке незадолго до того часа, когда узников гетто вели тут с работы.
Воля отдышался и огляделся. Трехэтажные дома по сторонам переулка были словно бы наклонены друг к другу, так что крыши их почти сходились над мостовой. Мостовая — шириною в две железнодорожных колеи — была пуста, а на плитах тротуаров, как на перронах, стояли люди с узелками в руках и смотрели вперед, вдаль. Но ни станция, ни вокзал не вспоминались тут. Казалось, этот узкий переулок, ничем не огороженный, откуда каждый мог уйти, был предвестием и преддверием тюремной, замкнутой тесноты гетто, начинавшегося в ста шагах.
Вероятно, люди, стоявшие на тротуарах в ожидании, знали друг друга, по крайней мере в лицо, потому что на Волю несколько раз оглядывались, как бы смекая, зачем тут оказался впервые этот мальчик. Он вынул из кармана картофелины, бурачки, которые дала ему Екатерина Матвеевна, подержал на ладони, завернул старательно в плотную бумагу. И когда через минуту поднял глаза, никто больше — ни в упор, ни вскользь — не смотрел на него с вопросом.
Вместе с другими он вглядывался в ту сторону, откуда из-за изгиба мостовой должна была появиться колонна узников. Как другие, он переминался с ноги на ногу, изредка делал несколько шагов, по очереди согревал дыханием руки. (Было холодно, мглисто — минувшей ночью ударили первые заморозки.) На лицах ожидающих Воля пытался прочесть: намного ли запаздывают с работы узники, случалось ли такое в предшествующие дни?.. Нарушить молчание он не решался.
Среди тех, кто окружал его — стоял рядом или чуть поодаль, приближался и отходил, шагая по тротуарным плитам, — мелькали люди, виденные им когда-то прежде, но он не делал и маленького усилия, чтобы сообразить, где видел их, кто они: ожидание следующего мига, когда он увидит Риту, поглощало его без остатка. Миги сменяли друг друга — первый, второй, сотый, тысячный, — Воля встречал каждый, не пропуская ни одного, и каждый был пуст.
Днем, дома, он боялся, что увидит в Нагорном переулке измученную Риту, ставшую некрасивой, может быть, — искалеченную, но заставлял себя надеяться, что голод, страдания, страх не оставили на ней следа, и он увидит ее прежнюю. Теперь, когда похоже было на то, что он может сегодня не увидеть ее вовсе, Воля сказал себе с застучавшим сердцем, что готов увидеть ее измученную, изменившуюся, но непременно сейчас! Ему стало жутко оттого, что он на это согласен, словно он сделал кому-то уступку, которой нельзя было делать. И в то же время почудилось, будто теперь стало возможней, реальней, что конвоируемая колонна вот-вот появится из-за поворота. Но она не появилась…
Как-то сразу — сразу и всем — стало ясно, что ждать больше незачем. Что-то произошло или что-то переменилось, и ждать бесполезно. Люди стали расходиться, а Воля медлил уйти. Он стоял посреди переулка, уже почти опустевшего, и тут его окликнула низенькая немолодая женщина, — ее откуда-то знакомое лицо не раз за последние полчаса оказывалось вблизи.
— Я этого хлопчика знаю! — и ласково, и лукаво сказала женщина о Воле, но не кому-нибудь, а, должно быть, ему самому, поскольку никого больше не было рядом с ними, — Кто моих цыпляток ел, а? — спросила она, легонько грозя пальцем, так, будто Воля воровал у нее цыплят, но она ему это прощала. — Нежное было мясо? Помидоры сладкие?..
И когда она прижмурила глаза, закачала упоенно головой при воспоминании о помидорной сладости, Воля узнал ее: женщина с улицы «единоличников»!
Женщина спросила его о матери — жива ли, здорова ли? — рассказала, что немцы съели и цыплят и кур, и петуха лишили жизни, а потом, понизив голос, велела передать матери, чтоб та заходила к ней — для старой покупательницы что-нибудь да найдется, нельзя же ему (Воле) быть таким тощим…
— Возьми, пожалуйста, — произнесла она, внезапно вложив ему в руки небольшой, но увесистый узелок, с которым перед тем прохаживалась по переулку. И сейчас же отшатнулась, точно заранее страшилась обиды, которую Воля может ей нанести, не взяв того, что дано ему от чистого сердца.
Воля взял. А потом, хоть они перед этим простились, шел рядом с женщиной, провожая ее, и она рассказывала ему, как передавала еду узникам гетто вчера, позавчера, неделю назад.
…В Нагорный переулок приходили всё одни и те же люди, — по дружбе или просто из сочувствия к евреям каждый приносил немного еды. Немцы-конвоиры попадались разные, но чаще всего принесенное удавалось передать, и только в последние дни в переулок повадился ходить какой-то дюжий старик, скандалист, — говорят, из националистов, нездешний, с Западной Украины. Тем, кто передавал евреям пищу, он, срывая горло, орал: «Ганьба!» И буквально выхватывал у них из рук узелки, свертки. Он был страшнее немцев. Она порадовалась, когда сегодня он не явился, вот только и колонну по Нагорному тоже не вели… Наверно, он знал откуда-то, что сегодня не поведут их.
На углу той улицы, которую всегда прежде обходил стороной, Воля простился с женщиной.
По пути домой он встретил Шурика Бахревского. Воля помнил, как расстался с ним в последний раз, и не обрадовался ему, но на пустынной вечерней улице, не освещенной ни единым фонарем, хоть затемнение и отменили, такая встреча была все-таки далеко не самой неприятной.
Они столкнулись нос к носу, чуть отпрянули друг от друга, и Шурик, радуясь тому, что вдруг возникший перед ним из темноты человек — Воля, отрывисто зачастил:
— Ты откуда? Чего это несешь? Ты что такой, как пыльным мешком из-за угла хваченный?..
Помолчав, сколько надо было, чтоб стало ясно, что он не принимает темпа и тона беседы, Воля ответил коротко, что несет и откуда идет.
— Ага, ага! — Шурик закивал, как если б Воля угадал, о чем он сам хотел говорить с ним.
— Почему-то сегодня их с работы не вели, а раньше, говорят, обязательно в этот час вели — как раз в этот час, всегда в одно время, — говорил Воля, забыв, что уже рассказывал про это только что.
— Может, немцы евреям выходной день дали?.. — невинно предположил Шурик, и в первую секунду Воля за это объяснение ухватился, а в следующую сообразил: этого быть не может. К несчастью, не может. — Слушай! — иным голосом, возбужденно продолжал Шурик. — Мне тут знакомый шофер сказал — выпил и брякнул спьяну, — что все восемь грузовиков, находящихся в распоряжении гебитскомиссара, на днях велено было переоборудовать в машины с закрытыми кузовами!.. «Achtung! Schneller!» В общем, из досок сколотили уже загородки и поставили на грузовики! Готово, понял?..
Он смолк. Его пробрала дрожь. Ему было жутко и в то же время, кажется, все-таки нравилось знать больше, а понимать раньше Воли.
Воля ответил:
— Да.
Он понял лишь, что между сказанным Бахревским сейчас и тем, о чем они говорили вначале, минуту назад, есть связь, нехитрая и страшная, которая в следующее мгновение откроется ему. И он инстинктивно съежился перед мигом, когда уловит, угадает, ощутит ее…
Шурик ждал. Ему казалось, что Воля набирается духу, чтобы о чем-то спросить его, но Воля не произносил ни слова, и, не дождавшись, он снова нарушил молчание сам:
— Это неточно, но вывоз из гетто может начаться даже этой ночью. Если акция подготовлена, они обычно не медлят…