Воля лежал в темноте и все видел Риту в ту давнюю ее минуту, когда она рассказала ему про ссадинку, уже догадываясь, что впереди — гетто. Он сознавал, что позже были у нее минуты худшие, тяжелее той, и боялся это вообразить…
— Завтра ее найду, — сказал он себе. Наверно, сказал вслух, потому что мать сразу его окликнула:
— Не спишь?
— Нет.
Екатерина Матвеевна шепотом призналась:
— Знаешь, здорово я перепугалась, когда к нам постучали… Ну, струхнула твоя мать!
— Подумала, за Бабинцом вернулись?
— Нет. Я другого побоялась — что за Машей пришли. Мог же немцам донести кто-нибудь, что мы скрываем еврейку. Так бывает, я знаю: они приходят и забирают ребенка, и что сделаешь?.. Она, по-моему, и не еврейка, да как докажешь? Теперь нельзя ее из комнаты выпускать. Не приведи господь, новому этому немцу она на глаза попадется.
— Мы ей объясним, скажем, что выходить нельзя, — тихонько отозвался Воля.
Они помолчали. Вдруг совсем рядом Воля услышал мяуканье.
— Мам, мне почудилось?.. Мяучит кто-то…
— Да котенок Машин. Он такой перепуганный — три дня как Маша его притащила, — и вот, кажется, первый раз голос подал. Это он со сна…
Воле казалось, что прошло много времени, что не спит уже только он один, когда мать сказала, будто заканчивая только что начатое:
— Да, Воленька, Маша котенка защищает, мы Машу прячем, а нас… Есть ли где папа наш?
— Есть, я чувствую, — сейчас же ответил он. Он ничего не чувствовал, а просто желал, чтоб отец был жив, но сказал так и сразу переспросил: — Слышишь?! — как бы требуя немедля согласия с собой.
Но Екатерина Матвеевна немного помедлила, потом произнесла с расстановкой:
— Если жив — не узнаем, сюда-то ведь не напишешь. Если убили — тоже вести не жди, да это и лучше.
И у Воли застряло в мозгу и до самого утра терзало его в полусне:
«Могут забрать Машу как еврейку, а могут забрать и так, хоть не еврейка она, и что сделаешь?.. Если отца убили, не будет от него вестей, а если жив, все одно ждать нечего, — сюда ведь письма не отправишь…»
Утром, едва только встав, Воля услышал голос Леонида Витальевича.
— …Рад в этом удостовериться, — говорил он матери в коридоре. — Очень хотел в этом удостовериться. Это важно, что живы. Еще хотел вас спросить, как раньше спрашивали: чем могу быть полезен?
Он переступил порог, кивнул Воле, провел легонько рукою по Машиным волосам. Чуть понизил голос:
— И была потребность с вами поделиться… Леонид Витальевич сел, но тотчас встал, потому что вошла тетя Паша, и снова сел, когда догадалась сесть она.
— Видите ли, я только что узнал, — вы, может быть, еще прежде меня это узнали, — что меньше чем неделю назад за три или четыре дня в Бабьем Яре были уничтожены евреи города Киева. Надежды на то, что это ложь или преувеличение, — никакой. Тот, кто рассказал мне об этом, привел подробности, какие, я понимаю, не могут быть вымышлены. Все это происходило…
В глазах тети Паши отразился ужас. И появился в них блеск, тот самый, что появлялся, бывало, до войны, если ей рассказывали о хитроумном убийстве, о разъятом на части трупе, не скоро найденном… («А голова отдельно, в газетку завернутая?..» — сокрушалась, ужасалась она, прикидывая уже, как это будет пересказывать.) Казалось, что жуткое — ей не жутко, а лишь жгуче любопытно…
Екатерина Матвеевна сказала:
— Коля, пойдите с Машей в тети Пашину комнату, поиграйте там, а Миколу Львовича пришлите сюда.
Но Коля не послушался или не услышал ее слов, и тогда Екатерина Матвеевна добавила:
— Воля, пойди с Колей и Машей, научи их обращаться с твоим «Конструктором», я им его дала…
— И, пожалуйста, возвращайся к нам, — попросил Леонид Витальевич.
Екатерина Матвеевна взглянула на него с удивлением.
Воля раскрыл коробку с «Конструктором», выложил на стол детали, из которых строил когда-то сложные сооружения, показал Кольке, как их скрепляют.
Его покоробило оттого, что мать, едва учитель начал рассказывать, подумала прежде всего о том, чтобы он, Воля, не услышал страшных подробностей. И в то же время он ощущал, что и сам не хочет их слышать, ранить себя ими…
Когда Воля вернулся к старшим, Леонид Витальевич молча прикладывал платок к щекам, подбородку, лбу, промокая испарину, а мать говорила:
— Нет сил это слушать! Невозможно, невозможно!.. Ведь редкий день без таких новостей… Мы же ума лишимся! — вскрикнула она и стремительно прижала ладони ко рту и глазам, удерживая рыдание, пряча искаженное мукой лицо.
Тетя Паша произнесла с укоризной — легкой и очень мягкой:
— Только наши, можно сказать, повеселели самую малость — вот Микола из кутузки домой явился, мальчики, может, учиться пойдут, — а вы всех расстраиваете… Ох, растревожили, про ужас этот нам…
— Если одни люди должны были это вынести, — медленно, холодно проговорил Леонид Витальевич, — то другие люди должны по крайней мере это выслушать.
Он обращался ко всем, но смотрел на одного Волю, точно ему в первую очередь предлагал это запомнить.
Бабинец, всем корпусом подавшись вперед над столом, согласно кивнул:
— Верно говорите. — И минуту не сводил глаз с учителя, как бы желая теперь получше разглядеть его…
А Воля устыдился того, что нарочно замешкался с Машей и Колькой. Ему не терпелось объяснить Леониду Витальевичу, как это вышло. Наконец, провожая учителя до калитки, Воля остался с ним с глазу на глаз, но тут неожиданно выпалил:
— Я, знаете, один раз листовки ночью расклеивал с нашей сводкой… («Хвастаюсь! — испугался он. — Ни с того ни с сего».) — И, не делая паузы, продолжал так же быстро: — А после укатил немец с приемником, и теперь как наших услышать?..
Он почувствовал облегчение: хвастовство так удачно, вмиг, обернулось вопросом, и неглупым даже… Леонид Витальевич немного подумал над ним.
— Возможно, что эту проблему удастся разрешить. Я дам вам знать… — Он чуть помедлил. — Что вам предстоит сегодня? Чем вообще заполнены ваши дни?
Воля ответил, что собирается сегодня непременно повидать Риту. Леонид Витальевич посоветовал сделать это в час, когда жители гетто возвращаются с работы. Он объяснил, какой дорогой конвоируют ту партию, в которую входит Рита с сестрою и матерью, где обыкновенные люди замедляют шаг — в Нагорном переулке, взбираясь на холм. Он говорил об этом просто, и встреча с Ритой казалась возможной, достижимой.
— Дважды мне удалось передать ей немного вареной картошки, — сказал Леонид Витальевич. — В третий раз — сорвалось.
— Значит, видели ее?!
Леонид Витальевич наклонил голову.
У Воли сделалось боязливое и в то же время умоляющее выражение лица. «Ну, как она?» — спросил он взглядом.
— Мне показалось, что ее мать более измучена, — скупо ответил Леонид Витальевич.
«Значит, Рита меньше измучена, — лихорадочно успокоил себя Воля, — не так все-таки, как мать…»
И потом, на протяжении долгих часов, отделявших от вечера, он не раз повторял про себя: «Меньше измучена… Не очень измучена…», силясь извлечь хоть что-нибудь утешительное из горькой фразы учителя.
…Весь день — до той минуты, когда он отправился в Нагорный переулок, — Воля провел с Машей.
Он посадил ее к себе на колени, и она села прямо, чинно, не прислоняясь к нему.
— Отвыкла… — обронила Прасковья Фоминична, следя за Машей и Волей.
Она опустила на пол узел с бельем, собранным с кроватей, и медлила уйти, будто забыла о затеянной стирке.
Очень худая кошка — та самая, наверно, что мяукала ночью в темноте, — взобралась на узел с бельем и устало свернулась на нем, прикрыв глаза.
— Она, как беженка, да? — сказала Маша, а Прасковья Фоминична не то ахнула, не то всхлипнула, дивясь тому, как всё дети помнят, и печалясь о том, как много неподходящего запало уже в детскую память.
— Я могу тебе что-нибудь нарисовать, — сказал Воля, когда тетя Паша вышла. (Екатерина Матвеевна просила его развлечь Машу.) Он помнил, что обещал Маше найти бабушку, и понимал, что Маша этого не забыла, но не стал об этом говорить. — Что тебе нарисовать, а?..
Маша чуть заметно пожала плечами.
— Я умею рисовать самолеты, пароходы!.. Белых медведей умею рисовать, волков! — перечислял он с поддельной живостью. — Что угодно тебе могу…
— А что ты лучше всего умеешь рисовать? — спросила Маша.
— Лучше всего дома, — ответил он так, будто это само собой разумелось. — Я ведь хотел поступать в архитектурный…
Маша быстро спросила:
— А можешь мой дом нарисовать? Можешь? В котором я жила…
Воля взял карандаш и принялся точить его.
— Ты мне скажи, где он, дом этот? Сколько в нем этажей?
— В Москве, — ответила Маша. И, не делая промежутков между словами, произнесла скороговоркой, затверженно, как считалку: — Малая Молчановка, восемь, угол Большого Ржевского.