Позже, когда уснули Маша и Колька, Бабинец вполголоса рассказал о том, как его выпустили.
— Я уж приготовился к смерти, какая-то сволочь донесла ведь, что я — член партии. За неявку на регистрацию, говорят, положена вам смертная казнь. Сижу в камере, жду, когда выведут, царапаю потихоньку на стенке: «Красная Армия, отомсти». Вдруг вызывают. В канцелярии — следователь и Грачевский. А Грачевскому — в камерах разговор такой был — все смертные приговоры нашему брату на визу дают. Власть! Не подпишет — на тот свет не попадешь. «Я, говорит мне, жалею, что с запозданием узнал о беде, в которую ты попал. Теперь, говорит, я внес необходимую ясность в дело».
— Ну, спасибо ему, — перебила тетя Паша с глубоким выдохом облегчения. — Как-никак сколько лет знакомы, пусть собачились иногда, а все ж…
— Погоди, — остановил ее Микола Львович, тоном своим как бы обещая, что эти слова она еще возьмет обратно. — Да. Значит, он дальше: «Поскольку, как мне известно, ты четыре года назад был исключен из партии, не может, стало быть, идти речь (и к следователю моему чуть-чуть поворотился) о каре за неявку на регистрацию коммунистов».
Ну, следователь мне:
«У меня к вам вопрос».
А сам уже не тот стал, что об меня табуретку обламывал, такой прямо стал юрист!
«Почему ж вы подтверждали, что являетесь коммунистом?»
«Потому, — говорю, — что били вы меня без пощады, как тут не подтвердить?!»
Ничего больше спрашивать у меня не стал. Сделался незаметный, и, гляжу, нет его. Стушевался.
Грачевский мне:
«Дальше разговор у нас неофициальный, можем его продолжить и не здесь, где угодно».
Вышли с ним из тюрьмы чуть не под ручку, у ворот он остановился.
«Пройтись нам или лучше проехаться? — советуется. И, будто не к месту что спросил, заторопился: — Впрочем, лучше — проехаться. Это проще».
Едем на его пролетке, улицы пустые, час комендантский. Он говорит:
«Это и лучше, что вокруг нелюдно, для нашего разговора. Видишь ли, я помню, что в тридцать девятом году тебя восстановили в партии. Но для меня это не имеет большого значения. Я считаю это случайностью, и для немцев я этого не знаю. Что ты думаешь, как думаешь, я, слава богу, знаю немало лет. Что ж, думай что вздумается, только в политику — вот об этом прошу тебя — не встревай. Ну, приехали, кажется?..»
Так тут меня потянуло: домой, домой!.. Голова пошла кругом. Чуть от «дружка» на одной ноге не ускакал! Но не ускакал, опомнился, спрашиваю в упор:
«Почему меня отпускаешь?»
Микола Львович внезапно остановился, усомнившись, рассказывать ли то, что было дальше. Казалось, он забыл, что оборвал себя на полуслове, и не продолжал.
…Грачевский ему ответил:
«У тебя ведь сын?.. — И, оглянувшись на кучера, понизив голос, докончил: — Не хочу, чтоб на свете стало одним сиротою больше».
Он высадил Бабинца, кивнул ему, и немецкий конь-тяжеловоз покатил дальше легонькую пролетку с пустым, чуждым, давно, долгие годы, неприятным Бабинцу человеком…
Человек этот просто не мог, никак не мог, по представлениям Миколы Львовича, так поступить, так напоследок ответить. И Бабинец пренебрег тем, что это было, и об этом умолчал.
— Ничего мне на мои слова не сказал, — солгал он, опуская то, чего не сумел бы объяснить. — Довез — и до свидания.
«Ну, значит, не зря я бургомистру в ножки кланялась, — подумала Прасковья Фоминична. — Выплакала все ж, вымолила Николаю отца».
Вслух она предположила:
— А может, он, Грачевский, так рассудил: «Я ему, Миколе то есть, помогу — как-никак он мне да-авненько знакомый, — потом он меня, случай будет, из беды вытянет». А?..
Бабинец коротко рассмеялся, резко качнул головой:
— Ну нет, — а про себя докончил: «Мы-то с ним оригинальничать не станем, пустим в расход».
Прасковья Фоминична вздохнула. Она радовалась возвращению Бабинца, и ей хотелось выражать эту радость, но она чувствовала, что Микола Львович словно бы противится этому, и вздыхала от душевного неудобства.
— Слава богу, снова у нас мужчина есть в доме, — все-таки сказала она.
— А он — что же?.. — указывая на Волю, вступился за него Бабинец.
Но Воля отринул заступничество.
— Как хорошо, дядь Микола, что вы вернулись! — произнес он мальчишеской скороговоркой.
— Чем же хорошо? — задумчиво и не сразу переспросил Бабинец. — Ну, чем? — повторил он с тяжелым несогласием.
В его представлении о мире, борьбе, о порядке вещей не укладывалось то, что он остался в живых. Милосердие врага было для него страшнее беспощадности. Вот если б в нем таилось коварство!.. Но какое тут могло быть коварство?
— Чем же хорошо? — произнесла после паузы Прасковья Фоминична вопрос Бабинца, уже забытый им. — А тем: Колька теперь может в ремесленную школу поступать. Чтоб учиться. А не побираться. Не баклуши бить. С Волей вот поступать будут.
Микола Львович, отсев от стола, положил руку на затылок спящего сына. И, как бы ободренная этим жестом, тетя Паша позволила себе дать чувствам волю.
— Все наладится, вот пройдет время… Наладится! — уверяла, обещала, обнадеживала она. — На притирку всегда время уходит… Потом налаживается!
— К кому ж это нам притереться надо? — медленно спросил Микола Львович.
Это был голос того Бабинца, что сказал когда-то: «Нормальные отношения с захватчиком, Прасковья, — отношения войны». Воля не сомневался, что сейчас он скажет: «Не притираться надо к фашистам, а бороться с ними! Не в ремесленную школу идти, а к партизанам!» Воле страстно хотелось, чтобы Бабинец сказал так. А Микола Львович и в самом деле готов был обрушиться на тетю Пашу со всею силой, какую еще сохранил. Он воспитан был в убеждении, что удары надо наносить не только противнику, но и тому, кто с ним не борется. Иногда даже — прежде всего тому, кто не борется с противником, а потом уж — самому противнику. В своей жизни Бабинцу случалось бороться с разными примиренцами, или, как он любил говорить, «примиренцами всех мастей». Он это умел. И тетя Паша не напрасно в смятении и опаске жалко вытянула перед собою руки, не то защищаясь, не то показывая свою беззащитность…
— А повезло нам, что немца у нас теперь нет за стеной, можно хоть потолковать меж собой по-семейному, отвести душу, — поспешно сказала Екатерина Матвеевна, но не это остановило Бабинца, а звук затормозившего у дома автомобиля и стук в дверь.
— Открывать?.. — спросила Прасковья Фоминична. «За мной вернулись!» — подумал Бабинец.
— А что же, конечно, — сказал он. И быстрым, мелким шагом тетя Паша привычно устремилась навстречу неизвестности, опасности, беде… За нею по пятам шел Воля.
Те, кто ждал на лестнице, пока им откроют, не шумели, не переговаривались. Это не были пьяные немецкие солдаты, которые, случалось, ломились по ночам в дома мирных жителей. Внезапно у Воли мелькнула догадка: за дверью Рита, бежавшая из гетто! Она у них спрячется…
Тетя Паша откинула крюк и толкнула дверь от себя.
У порога стояли молодой переводчик из комендатуры, которого горожане не раз видели сидящим рядом с комендантом в открытом автомобиле, и седой незнакомый человек с коричневым от загара, в глубоких морщинах лицом. Он был в штатском, но переводчик о нем сказал:
— Это офицер германской армии, он будет жить у вас в доме. Делайте всё для его удобства, выполняйте его желания. Сейчас он с дороги, согрейте ему воды для умывания, возможно, он пожелает пить кофе, вы…
Седой загорелый немец прервал переводчика жестом и, когда тот смолк, внятно выговорил, чуть усмехнувшись:
— Не треба.
На лице переводчика тотчас появилась улыбка восхищения — и самою шуткой, и тем, что немецкий офицер удостоил их шутки. А так как ни Воля, ни тетя Паша не улыбались, он улыбался особенно четко.
Офицер в штатском взял из руки переводчика свой чемодан и, опережаемый тетей Пашей, направился в комнату, последние недели пустовавшую. В тот же миг переводчик автоматически погасил улыбку, как гасят свет, уходя. Лицо его без фальшивой улыбки стало еще гаже: грубое, усталое, почему-то брезгливое, — неподдельное холуйское лицо в краткое мгновение отдыха…
Вероятно, немец сразу лег — движений его за стеной не было слышно. Но разговор, прерванный его появлением, больше не возобновился.
Погасив коптилку, все долго еще не спали.
— Вроде бы вежливый супостат, — пробормотала тетя Паша. Должно быть, слова ее относились к новому постояльцу-немцу.
Маша о ком-то тихонько сказала во сне:
— Мой хороший, мой хороший…
Воля же думал о Рите. Если ей удастся бежать, она не сможет скрываться у них из-за этого немца. Но может быть, у Леонида Витальевича?..
«Завтра попытаюсь проникнуть в гетто».
Он вспомнил, как Рита ему рассказала, что в предвоенные недели пряталась от него, потому что у нее все не заживала ссадинка на подбородке. И почувствовал жалость к ней, нестерпимо сильную, — ему было как бы и больно и щекотно в одно и то же время, и это не проходило.