Лисицыну надоедает крутить «тапик». Он накидывает на одного из подвешенных бронежилет и стреляет ему в грудь из пистолета.
От удара тело отбрасывает назад, солдат раскачивается, словно боксерская груша, он подтягивает ноги к животу и хрипит. Легкие у парня теперь отбиты напрочь. Лисицын хочет выстрелить еще раз, но комбат отводит его руку, боится, что тот спьяну промахнется и попадет солдату в живот или в голову.
Мы не спим, уснуть под эти крики невозможно.
Я закуриваю сигарету. В Моздоке было так же. Кого–то избивали на взлетке, а я лежал, укрывшись одеялом с головой, чтобы свет не резал глаза и не так были слышны крики, и думал: «Хорошо, что сегодня не меня». Четыре года прошло, а ничего не изменилось в этой армии; пройдет еще десять раз по четыре, и ничего не изменится.
Крики на плацу прекращаются, офицеры уходят в штаб. Теперь слышны только стоны. Тот, в которого стреляли, натужно хрипит и, пытаясь протолкнуть в себя воздух, кашляет.
— Задолбали ныть, — говорит взводный из своего спальника. — Эй, вы, полудурки, если не утихомиритесь, я вам глотки носками заткну! — орет он в предбанник.
На плацу замолкают.
Я наливаю во фляжку воды, Аркаша кидает мне вдогонку пачку «Примы»:
— На, дай им покурить.
Я выхожу на улицу, прикуриваю две сигареты и поочередно втыкаю в их разбитые губы. Пэтэвэшники молча курят, говорить не пытаются. Да и о чем тут поговоришь?
Над омоновским блокпостом в районе элеватора взлетают ракеты — осветительная, потом красная сигнальная. Завязывается перестрелка. Короткие очереди шелестом разносятся по степи. С крыши элеватора начинает работать пулемет. Там стоит наша восьмая рота, солдаты забрались на высоченные двадцатиэтажные корпуса и могут простреливать половину города. Оттуда их никак не выкурить, лестницы заминированы. Похоже, пулеметчик видит «чехов», он бьет прицельными короткими очередями. Вскоре перестрелка утихает, омоновцы запускают зеленую ракету — отбой.
Сигареты дотлевают. Я затаптываю бычки и даю пэтэвэшникам воды. Они жадно пьют. Я вспоминаю, что у нас еще остались сухари. От этой мысли мне становится смешно — им сейчас только сухари грызть, от зубов, небось, ничего не осталось.
Батальон засыпает.
На утреннем разводе подвешенных снова избивают, но не так сильно, как вчера. Они уже не отворачиваются, лишь тихо стонут. После избиения зампотех отвязывает веревки, и ново бранцы мешками валятся со столбов. Они не могут встать, не могут поднять затекшие руки — кисти почернели, пальцы скрючены. Комбат еще несколько раз бьет солдат ногами, а затем разрывает их военные билеты.
— Если еще хоть одна сука попадется мне с патронами, расстреляю без суда. Это касается всех: и старых, и новых. Понятно? — спрашивает он нас.
Мы не отвечаем.
— Выкинуть эту шваль за ворота, — приказывает он, кивая на пэтэвэшников. — Не давать ни денег, ни проездных документов. Не заслужили. Пускай добираются домой как хотят. Мне в батальоне такое говно не нужно.
Пэтэвэшников выводят на улицу и закрывают за ними ворота. Они сидят под воротами весь день, до самой темноты, словно брошенные псы.
Под утро я заступаю на фишку в административное здание и первым делом осматриваю улицу. Их уже нет. Вряд ли они добрались до Ханкалы или «Северного».
— Война бы началась, что ли, — говорит Фикса. — Хоть со жратвой проблем бы не было.
Это точно. Начальство вспоминает о солдатах только тогда, когда их валят сотнями.
После какого–нибудь очередного штурма нас всегда строят в каре и рассказывают, какие мы герои. И затем два–три дня дают нормальную пищу. Потом опять начинаются пустая недоваренная сечка на завтрак и п…дюли на обед.
Объявляется начальство. Мы только что проснулись и умываемся из бетонных быков — невысоких, по колено, опор под металлический каркас недостроенного мясного цеха; в каждом из них накопилось литров по пять талой зеленой воды. Пить ее нельзя, но для умывания она вполне пригодна. И тут в ворота въезжает трофейный серебристый «Паджеро» и два бэтээра сопровождения, нагруженных коробками с гуманитаркой.
Из джипа выползает командир нашего полка дядюшка Вертер.
Батальон по тревоге выстраивают на плацу, мы бежим в строй, заправляясь на ходу, разбиваемся по подразделениям.
— Интересно, что случилось? — спрашивает Пинча, облокотившись на Гарика и наматывая на ногу почерневшую портянку.
Пиночетовские портянки воняют просто нестерпимо. Даже Мутный — и тот воротит нос, а это что–нибудь да значит. Аркаша предлагает Пиноккио соскабливать грязь с ног и продавать вместо гуталина, настолько она черная. Мы долго ржем над его шуткой.
По строю разносится слух: командир полка привез медали, будут награждать отличившихся. Медали — это хорошо, мы оживляемся. Каждому хочется приехать домой при полном параде. В горах или в Грозном нам на это было наплевать, мы мечтали только выжить, но теперь до мира рукой подать, и всем хочется быть героями. Я толкаю локтем Леху, подмигиваю ему: наверняка сегодня он повесит себе на грудь «Отвагу», к которой его дважды представлял взводный еще в Грозном. Леха улыбается.
На середину плаца выносят стол, накрытый красной скатертью. На нем раскладывают коробочки и орденские книжки. Коробочек много, должно хватить на всех. Начинает накрапывать дождь. Редкие капли стучат по книжечкам, оставляя на них разводы. Два солдата относят стол поближе к стене, под крышу, и ставят рядом с дыбой.
Пинча считает, что первое награждение могло бы быть более торжественным: полкан должен был заказать по такому случаю в штабе группировки оркестр.
— Я по телевизору видел: когда медали вручают, обязательно оркестр играет туш, — говорит он. — По–другому просто не бывает. Иначе и медали вручать незачем. Весь смысл именно в туше.
— Ага. Может быть, ты хочешь, чтобы сам президент расцеловал тебя в задницу?
— Было бы неплохо, — серьезно отвечает Пиночет. — Я вообще считаю, что здесь каждому можно смело вешать медаль на грудь. Был в Чечне? Пожалуйста, дорогой товарищ рядовой, получите «Боевые заслуги». Штурмовал Грозный? Вот вам медаль «За отвагу». Ого, вас даже в горы занесло? Ну что ж, получите орден Мужества.
— «Мужество» дают только раненым или погибшим, сам знаешь. Максимум, на что ты можешь рассчитывать, это «Боевые заслуги» первой степени.
— Тоже хорошо, — соглашается Пиночет. — Но тогда пускай будет туш.
— Знаешь, сколько полков в одной нашей группировке? — возражает ему Гарик. — В каждый на награждение выезжать — никакого оркестра не хватит. И потом, с чего ты взял, что он у них вообще есть?
Мы спорим, есть ли в группировке свой оркестр. Пинча и Фикса уверены, что есть: иначе как же в Ханкале отмечали Двадцать третье февраля? Наверняка было построение с торжественным маршем, а торжественного марша без оркестра не бывает. Гарик и Леха утверждают, что оркестра в Чечне нет. Но, в общем–то, все согласны с Пинчей: нам и вправду хочется чего–то более торжественного.
— Как же провожать в последний путь генералов, если невзначай кого–нибудь из них убьют? — выдвигает Пинча весомый аргумент.
— Генералов не убивают, — говорит Олег. — Вы слышали хоть про одного убитого генерала? Они все в Москве сидят.
— Да? А Шаман? Он же здесь и по передовой мотается. Его запросто могут подорвать на фугасе, — возражает Пиноккио. — А Булгаков? Он ведь с нами в горах был.
— Шамана подорвать не могут, — говорю я. — Я видел, как он ездит. У него два бэтээра охраны, и над дорогой постоянно барражируют две вертушки. И хотя он сам ездит в «уазике», но наверняка маршрут перед его поездкой прочесывает инженерная разведка. Нет, Пинча, подорвать командующего группировкой не так–то просто. Вот полковников, тех — да, тех валят, я сам видел одного убитого полковника. И даже слышал про пленных полковников. Но генерал — это совсем другое дело.
— Но ведь бывают же инспекции из Москвы, — настаивает Леха. — Прилетают же сюда какие–то штабные генералы. Таких запросто могут сбить в горах.
— Что–то я не видел в горах ни одной генеральской инспекции, — замечаю я. — По–моему, они приезжают только за боевыми и не суются дальше Ханкалы или «Северного». Там ведь тоже передовая.
— Как это в Ханкале передовая? — не понимает Пинча. — Там же тыл!
— Это для тебя тыл, а в генеральских отчетах — самая что ни на есть настоящая передовая. День там идет за два, президентская надбавка — полторы тысячи рублей в сутки за войну и два месяца к отпуску. Три командировки — и очередной орден Мужества на груди.
— Я был в «Северном», — говорит Леха, — когда из гос питаля возвращался. Там теперь обалденно, не то что пару месяцев назад. Тишина, как в колхозе. Зеленая трава, белые бордюры, прямые дорожки. Баня раз в неделю, горячая пища три раза в день. У них даже вшей нет, я спрашивал. Там построили казармы нового образца, знаете, как в американских фильмах, и в сортирах поставили унитазы. Представляете, настоящие белые унитазы. Я специально туда гадить ходил. Да! Мужики, не поверите, у них там гостиница есть! Как раз для генеральских инспекций. Телевидение — пять каналов, горячая вода, душ, стеклопакеты…