После награждения перед нами выступает представительница Комитета солдатских матерей. Это боевая, смолящая папироской баба лет сорока, с крупным телом, деятельная, еще не утратившая миловидности. У нее прокуренный командирский голос, и она умеет материться не хуже, чем мы.
Представительница говорит простые вещи: что всех задрала уже эта война, что мир не за горами, что нам осталось потерпеть еще немного, что дома нас ждут и помнят. В доказательство этого привезла нам подарки — тут она начинает раздавать картонные коробки. Каждому по одной. В них лимонад, печенье, конфеты, носки. Получается богато.
После церемонии командиру полка устраивают баню. Он парится долго. Наконец процессия выходит из парилки, полуголое начальство рассаживается в теньке под брезентом и пьет водку. С представительницы Комитета солдатских матерей периодически спадает простыня, в глаза брызжет пышным белым телом. Она совсем не стесняется. Вскоре и мы перестаем стесняться. Даже Аркаша воздерживается от шуточек по этому поводу. Нам нравится эта женщина, и никто не смеет осудить ее, привезшую на войну пацанам конфеты. Она — единственная, кто за последние месяцы обратился к нам по–человечески, и мы безоговорочно прощаем ей все то, что никогда не простим полкану: и это полуголое братание с офицерами, и пьянство, и стоящую на столе как закуску коробку с солдатской гуманитаркой. В конце концов, эта женщина преспокойно могла бы пить в Москве, не подставляясь под пули, а вот поди ж ты, приехала сюда, тряслась по горам в колонне от Моздока, и ничего ей не надо от этой войны — телеоператоры и корреспонденты вокруг нее не шуршат.
Перед отъездом представительница собирает телефоны и адреса — кому позвонить, кому написать, ободрить: мол, жив–здоров ваш ненаглядный, все с ним в порядке. Всех нас она называет «ребятушками», даже Аркаше говорит «сынок», хотя ему уже прилично за сорок. Его рябая рожа расплывается в улыбке, он обращается к ней на «ты», оставляет свой телефон: «Может, после войны свидимся». Я тоже подхожу, даю телефон. Узнав, что я — москвич, она навскидку фотографирует меня, потом обнимает с десяток попавшихся под руку солдат, легко прыгает на броню, и кортеж уезжает. За забором какое–то время клубится пыль, но скоро и она оседает.
Мы стоим перед закрывшимися воротами как осиротевшие дети. Нам кажется, что это действительно уехала наша мать, наша общая мать, а мы — солдаты, ее дети — остались здесь.
— Хорошая баба, — говорит Аркаша улыбаясь. — Мариной зовут. У нее сын где–то здесь. Ездит по частям, все его ищет. Жалко ее.
Пока полкан находится в батальоне, нас загоняют в усиленный караул на крыши. Высокое начальство должно видеть, что мы несем службу как надо. Мы забираемся на мясной цех, разбрасываем ногами ржавые осколки от мин, которые лежат здесь неизвестно с каких обстрелов, и рассаживаемся на раскаленном рубероиде. У нас с собой четыре коробки гума- нитарки, мы раздеваемся и раскладываем на кителях жратву.
— Именем Российской Федерации гвардии мяса рядовой Фикса награждается орденом Сутулого второй степени с присвоением пожизненного права стоять под стрелой, работать вблизи ЛЭП и переходить дорогу на красный свет, — торжественно объявляет Аркаша и прилепляет Фиксе на грудь печенюшку.
Леха гудит туш, Олег смахивает слезу и отечески хлопает Фиксу по плечу, мы делаем «на караул». Фикса лыбится.
Потом мы наваливаемся на гуманитарку. Черпаем сгущенку печеньем и запиваем лимонадом. Пальцы становятся липкими, мы вытираем их о вспотевшие животы, чавкаем и улыбаемся друг другу. Нам хорошо как никогда.
Тощие, немытые солдаты в огромных сапогах и разодранных штанах, мы сидим голышом на крыше, жрем сгущенку и улыбаемся друг другу, протягивая своим товарищам раскрошившиеся печенюшки…
— Хорошо? — спрашивает меня Фикса.
— Да, — говорю я. — А тебе?
— Здорово, — отвечает он и толкает меня локтем в бок.
Я протягиваю ему сгущенку.
Две банки сгущенки, кулек печенья, десяток карамелек и бутылка лимонаду — вот и все, что получили мы за горы, за Грозный, за четыре месяца войны и шестьдесят восемь погибших. И то не от государства, а от наших же матерей, скопивших копейки со своих нищенских деревенских пенсий, урезаемых этим самым государством на военные расходы. Да и пошло оно все на хрен! Мы воюем только друг за друга и готовы пойти в бой хоть сейчас, а медали можете пришпилить себе на зад ницу, пусть звенят, как новогодняя елка!
Фикса вытирает испачканные сгущенкой руки о штаны Пиноккио и бережно берет открытку. Она раскрашена под российский флаг, на котором нарисованы три трубы и золотом написано: «Слава защитникам Отечества!» Фикса держит открытку двумя пальцами, боясь испачкать, и читает нам вслух:
— Дорогие защитники Отечества! Дорогие ребята! Мы, учителя и ученики шестого класса «Б» школы № 411 Восточного округа города Москвы, от всей души поздравляем вас с Днем защитников Отечества. Ваш благородный подвиг болью и гордостью отзывается в наших сердцах. Болью потому, что вы подвергаете себя ежеминутной опасности. Гордостью потому, что не перевелись еще смелые, сильные люди в России. Благодаря вам мы можем спокойно учиться, наши родители — трудиться. Берегите себя, будьте бдительны. Храни вас Господь. Возвращайтесь скорее, мы ждем вас с победой. Слава вам, слава!
Некоторое время мы молчим, пораженные этими словами.
— Это кто, это мы, что ли, сильные люди? — спрашивает наконец Пинча. Из его открытого рта вываливаются крошки печенья.
— Да, Пиноккио, это ты, — отвечает ему Гарик. Он серьезен.
— Хорошая открытка, — говорит Фикса, бережно рассматривая ее.
— Плохая, — возражаю я, — бумага глянцевая.
— Дурак ты. Написано хорошо.
Его голос слегка дрожит, глаза становятся влажными. Черт возьми, что это с ним? Неужели он растроган? Неужели этот воронежский мужик, никогда не говоривший высоких слов и понимавший лишь самые простые вещи, такие как жратва, курево и сон, такие же простые и надежные, как и он сам, растроган детской открыткой? Черти б меня драли.
Я беру у него открытку, рассматриваю ее. Она совсем не такая, как те подлые открытки, которые присылали нам перед президентскими выборами в девяносто шестом году. Нас тогда на время перестали называть ублюдками и полупидорами и стали обращаться «дорогой российский воин» и «уважаемый избиратель». Это были первые выборы в нашей жизни, а для троих из нас они стали последними. Они не успели отдать свои голоса ни одному из кандидатов и умерли, так и не выполнив своего гражданского долга.
— Школа находится в Восточном округе, это недалеко от меня. Хочешь, после войны я заеду туда и поблагодарю их? — говорю я, чтобы сделать Фиксе приятное.
— Мы вместе заедем в эту школу. Нам обязательно надо заехать, видишь, они вспомнили о нас, собрали деньги, прислали гуманитарку. Зачем? Кто мы им? Жалко, Барабана нет. Зря я его гонял, там, на сопке, кричал на него. И ты его тоже зря гонял, — говорит он Аркаше. — Зачем ты его бил, а? Он же пацан еще совсем был! Зачем ты его бил, а?
Аркаша не отвечает. Мы молчим. Фикса плачет.
Я складываю открытку пополам и засовываю во внутренний карман. Сейчас я и вправду верю в то, что заеду в эту школу после войны.
После сладостей в батальоне начинается «дристуха». Наши желудки отвыкли от нормальной пищи, и нас несет с удвоенной силой. Смотровые ямы гаража завалены до самого верха, над ними тучами кружат мухи.
Олег объясняет такой разгул дрисни реакцией организма — смертельная опасность миновала, мы расслабились, начались болезни.
— То ли еще будет дома! — предрекает он. — Вот увидите, мы вернемся с войны дряхлыми развалинами с полным набором болезней.
Мне кажется, причина в другом. Батальон зажат на маленьком пространстве, и на наши котелки садятся те же самые мухи, что кружат над ямами.
Мы сидим на корточках в мясном цехе, это единственное незагаженное место, где еще можно пристроиться. Мы можем провести так полдня, надевать штаны нет никакого смысла, дизентерия — такая штука, когда по–большому хочется постоянно. Иногда ничего не можешь из себя выдавить, а иногда наоборот — тебя несет кровью на семь метров против ветра.
— Ложные позывы, — говорит Мутный, — один из симптомов острой инфекционной дизентерии.
Он держит в руках «Медицинскую энциклопедию», которую нашел еще в Грозном и таскал по всей Чечне, определяя у нас симптомы то брюшного тифа, то сибирской язвы, то чумы или холеры. Теперь энциклопедии пришел конец, она сделана из мягкой газетной бумаги, и за два дня от нее остался лишь переплет. Дизентерия — последняя болезнь, которую выдалось диагностировать на своем веку этому доброму справочнику.
— А помните, как нас в полку заставляли гадить на бумажку? — лыбится Гарик.