— Какой коньяк? — недоуменно пролепетал я. Сначала даже подумал, что это Губрий разыгрывает.
— Коньяк, который пьют! — Нет, это голос генерала. — Ну пять, три звездочки? А водка? И даже шампанского нет? Какой же ты герой после этого, — рассмеялся Василий Васильевич. Меня бросило в жар. — От всей души поздравляю тебя с высоким званием Героя Советского Союза! Только сейчас сообщили из Москвы, что час назад подписан Указ… Тебе и Алексееву присвоено звание Героев Советского Союза.
Трубка заглохла и я понял, что командующего на проводе уже нет. А когда поднял глаза, увидел при свете коптилки выжидающе улыбающегося батьку Ныча…
Говорят, что если везет, то подряд.
На другой день мне удалось встретиться с «зетом».
Уже наступал вечер.
Идя от Севастополя, я неожиданно увидел над нашим аэродромом ненавистный рыжий фюзеляж.
Я молил всех богов, чтобы не отказал мотор и оружие, не упала скорость, ничего не случилось.
Дело здесь не в личных качествах и свойствах: «зет» стал моим кошмаром, моей навязчивой идеей, символом всего, что я люто ненавидел.
Только бы не упустить, не спугнуть раньше времени! — Стремительно набираю высоту и также стремительно иду на сближение.
До сих пор я не знаю, что сыграло здесь решающую роль: то ли «зет» сплоховал, то ли моя атака оказалась действительно мгновенной, только в скрещении нитей прицела я, наконец, не без доли злорадства, увидел «своего» «рыжего».
Залп. Второй. Третий.
Самолет проносит мимо.
Оглядываюсь: «зет», оставляя за собой шлейф дыма, стремительно уходит к своим.
Разворачиваю машину. Но поздно: навстречу мне ринулась стая «мессеров». Здесь стало уже не до «зета»…
До сих пор я не знаю — сбил я его или нет. И был ли это сам генерал фон Рихтгофен или кто-либо из его приближенных.
Только «зет» больше не появлялся. Напрасно мы искали в небе его грязно-рыжую машину.
Киплинг написал когда-то песню о солдатах, идущих, бесконечной пустыней, когда «только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, и отдыха нет на войне…»
Любая пустыня показалась бы раем по сравнению с огненным адом Севастополя…
Горючее почти на исходе, я пытаюсь зайти на посадку — не могу; смерч огня бушует над аэродромом. Кажется, те же самые «мессеры» висели здесь и сегодня утром, и вчера, и позавчера.
И те же столбы дыма и земли, поднимаемые тяжелыми фугасками.
Та же пляска огня и металла.
Интересно, как бы рассказал о таком Киплинг…
— Сергей, что ты думаешь делать после войны?
— Ты хочешь сказать, что другие будут делать?
— А ты что — сам себя к смерти приговорил?
— Причем тут приговорил… Простая военная арифметика. И немножечко соображения. Видишь ли, мы с тобой старые «херсонесцы». Сколько таких осталось? Раз, два и обчелся. Бежать отсюда, насколько я соображаю, ни ты, ни я не собираемся. Значит — каждый день в бой… А арифметика тут простая, — он кивнул на небо. — Видишь эту карусель…
Над Севастополем крутилась «воздушная карусель»: три наших «ястребка», словно заговоренные от пуль и снарядов, мотали нервы двум десяткам фашистских истребителей.
— У них, сволочей, превосходство… И никуда от этого не уйдешь. Сегодня повезет, завтра повезет… Но не может же везти бесконечно.
Словно в подтверждение его слов от дерущейся группы с грохотом, оставляя сизый, все более чернеющий след, отвалил «мессер». И, как будто в догонку за ним, пошел советский самолет.
Издали казалось, что он преследует гитлеровца. Но вот по фюзеляжу его побежали желтые языки пламени. На секунду-другую он повис, завалив нос, а потом стремительно ушел в последнее свое пике.
— Так рано или поздно должно случиться, — второй летчик помолчал. Бояться этого глупо. Я, например, не боюсь. На войне может сложиться такая необходимость, когда нужно сознательно умереть… Только продать свою жизнь, конечно, нужно подороже. Иначе такая гибель — преступление и перед своей совестью и теми солдатами и матросами, которые дерутся на земле. Ведь каждый сбитый «мессер» или «юнкерс» — им облегчение. А у них там — ад… Сам видел…
— Никто не говорит, что нужно дураком пропадать… Но все же я завидую, Сережа, тем, кто доживет…
— А я, думаешь, не завидую… А что делать?! Ладно, расфилософствовались мы тут с тобой, — Сергей взглянул на часы, — а через двадцать минут стартуем… Да еще после таких похоронных разговоров…
— Какие же это похоронные разговоры… Так, поговорили «за жисть»… А там, наверху, мы еще посмотрим кто кого… Я, кстати, ни сегодня, ни завтра умирать не собираюсь…
— Да и мне что-то не хочется…
Может быть, тогда, в тот вечер, когда я оказался случайным свидетелем этого разговора, я впервые отчетливо представил себе, что и у меня, видимо, тот же путь, и мне не вечно будет «везти» и, может, случится так, что скоро не придется увидеть ни этого в ярких звездах неба, ни тронутой далеким заревом пожара темной глади Казачьей бухты, ни аквамариновой Голубой бухты, окольцованной белой галечной отмелью.
Что же делать! — решилось тогда как-то само собой в глубине души. — Не ты первый, не ты и последний…
Оглядывая сейчас давно минувшее, и вспоминая, какими мы тогда были, я ни в разговоре тех летчиков, ни в собственных мыслях, даже присматриваясь самым придирчивым образом, не нахожу ни грана внутренней или внешней рисовки.
Да, так оно все и было. И трагичней, и проще, и драматичней, и спокойней одновременно.
Наверное, человек может привыкнуть ко всему. Иначе как объяснишь, что севастопольский ад стал для нас нормальным бытом. И мы не представляли себе иного существования, и не мыслили себя в иных условиях, и не считали чем-либо из ряда вон выходящим бой с многократно превосходящим тебя противником.
А как можно было поступить иначе? Дать немцам безраздельно господствовать в небе? Оставить свои части или корабли без прикрытия? Подвести друзей? Стать равнодушным к судьбе Севастополя?
Нет, ни один из нас не был способен даже в мыслях на что-либо подобное, а Севастополь… Боль, гордость, судьба наша — мы были его частью, его дыханием, его камнями.
Мы могли сгореть, не вернуться с задания, но изменить Севастополю!.. Само предположение такое показалось бы тогда даже не то что оскорбительным, а попросту ненормальным, несусветным, невообразимым.
Наверное, для тех, кто пережил блокаду Ленинграда, таким сокровенно святым был город на Неве, для сталинградцев — страшные в развалинах своих волжские откосы, для оборонявших Одессу — ее судьбы и все, что связано с ней.
Севастополь был все. И все было в Севастополе.
Во всяком случае так мы чувствовали и так жили.
Нелегко нам было: гитлеровцы имели трех- и пятикратное превосходство в истребителях и подавляющее — в бомбардировщиках. К концу обороны это превосходство все время возрастало.
К началу боев за Севастополь в главной базе находилось только 76 исправных самолетов.
«Значит, нужно было драться так, чтобы у фашистов двоилось, а еще лучше троилось в глазах», — шутили летчики.
Много крови стояло за этой шуткой.
Крови, самоотречения, беспрерывно продолжающегося во времени подвижничества.
Аэродром Херсонесский маяк был крепостью.
Наиболее надежным укрытием здесь считался «Дворец культуры» авиаполка-сооружение, имевшее около 12 метров в длину, 6-в ширину, углубленное на 3 метра под землею и с большой наземной насыпью-перекрытием, возвышающимся над поверхностью юго-западной части аэродрома.
Управление авиачасти с командного пункта 6-го гвардейского авиаполка.
92-й дивизион зенитной артиллерии, взвод пулеметных установок М-Ц и несколько приспособленных авиационных пулеметов составляли собственное зенитное прикрытие аэродрома-крепости. Минометы, станковые и ручные пулеметы, связки гранат, бутылки с горючей жидкостью, минные поля, проволочные препятствия предназначались для отражения морского и воздушного десантов. Плавучая батарея в бухте Казачьей также сыграла большую роль в защите аэродрома.
Да, он действительно был крепостью. Только осажденной крепостью.
Лишь за 24 июня по Херсонесскому аэродрому было выпущено 1230 артиллерийских снарядов и сброшено до 200 крупнокалиберных бомб.
Мощность огневых налетов гитлеровцев выражалась от 400 до 900 снарядов в сутки, шквалами по 140–170 снарядов в самые сжатые сроки. Начало ночных налетов и неизбежная при этом световая активность или появление пыли на аэродроме при начале выруливания, днем неизменно вызывали шквальный артиллерийский огонь.
Немцы думали, что на Херсонесском маяке имеется подземный аэродром и потому били по нему нередко 8-дюймовыми бронебойными или бетонобойными снарядами.
В общем — скучать не приходилось!