— Если я тебя правильно понял, ты предлагаешь воевать остатками до последнего самолета.
— Не знаю, товарищ генерал, вам виднее.
— М-да, — Ермаченков потер кулаком свой подбородок. — Задачу ты мне задал. Но без истребительной авиации… Нет. Можно б, конечно, по всем частям собрать самых опытных, тех, кто в Одессе или под Перекопом воевали и выписались после ранений из госпиталей, но это долгая песня. Придется вызвать сюда эскадрилью капитана Нихамина. Он подлечился, отдохнул. На Херсонесе бывал — привыкать ему не придется. А то скучает в Анапе.
В три часа ночи меня растолкал дежурный телефонист.
— Вас к телефону. Командующий.
У меня оборвалось все внутри. Зачем в такую рань?
— Гвардии капитан Авдеев у телефона. Здравствуйте, товарищ генерал.
— У тебя коньяк есть? — спросил Ермаченков.
— Какой коньяк? — недоуменно пролепетал я. Сначала даже подумал, что это Губрий разыгрывает.
— Коньяк, который пьют! — Нет, это голос генерала. — Ну пять, три звездочки? А водка? И даже шампанского нет? Какой же ты герой после этого, — рассмеялся Василий Васильевич. Меня бросило в жар. — От всей души поздравляю тебя с высоким званием Героя Советского Союза! Только сейчас сообщили из Москвы, что час назад подписан Указ… Тебе и Алексееву присвоено звание Героев Советского Союза.
Трубка заглохла и я понял, что командующего на проводе уже нет. А когда поднял глаза, увидел при свете коптилки выжидающе улыбающегося батьку Ныча…
Говорят, что если везет, то подряд.
На другой день мне удалось встретиться с «зетом».
Уже наступал вечер.
Идя от Севастополя, я неожиданно увидел над нашим аэродромом ненавистный рыжий фюзеляж.
Я молил всех богов, чтобы не отказал мотор и оружие, не упала скорость, ничего не случилось.
Дело здесь не в личных качествах и свойствах: «зет» стал моим кошмаром, моей навязчивой идеей, символом всего, что я люто ненавидел.
Только бы не упустить, не спугнуть раньше времени! — стремительно набираю высоту и также стремительно иду на сближение.
До сих пор я не знаю, что сыграло здесь решающую роль: то ли «зет» сплоховал, то ли моя атака оказалась действительно мгновенной, только в скрещении нитей прицела я, наконец, не без доли злорадства, увидел «своего» «рыжего».
Залп. Второй. Третий.
Самолет проносит мимо.
Оглядываюсь: «зет», оставляя за собой шлейф дыма, стремительно уходит к своим.
Разворачиваю машину. Но поздно: навстречу мне ринулась стая «мессеров». Здесь стало уже не до «зета»…
До сих пор я не знаю — сбил я его или нет. И был ли это сам генерал фон Рихтгофен или кто-либо из его приближенных.
Только «зет» больше не появлялся. Напрасно мы искали в небе его грязно-рыжую машину.
Киплинг написал когда-то песню о солдатах, идущих, бесконечной пустыней, когда «только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, и отдыха нет на войне…»
Любая пустыня показалась бы раем по сравнению с огненным адом Севастополя…
Горючее почти на исходе, я пытаюсь зайти на посадку — не могу: смерч огня бушует над аэродромом. Кажется, те же самые «мессеры» висели здесь и сегодня утром, и вчера, и позавчера.
И те же столбы дыма и земли, поднимаемые тяжелыми фугасками.
Та же пляска огня и металла.
Интересно, как бы рассказал о таком Киплинг…
— Сергей, что ты думаешь делать после войны?
— Ты хочешь сказать, что другие будут делать?
— А ты что — сам себя к смерти приговорил?
— Причем тут приговорил… Простая военная арифметика. И немножечко соображения. Видишь ли, мы с тобой старые «херсонесцы». Сколько таких осталось? Раз, два и обчелся. Бежать отсюда, насколько я соображаю, ни ты, ни я не собираемся. Значит — каждый день в бой… А арифметика тут простая, — он кивнул на небо. — Видишь эту карусель…
Над Севастополем крутилась «воздушная карусель»: три наших «ястребка», словно заговоренные от пуль и снарядов, мотали нервы двум десяткам фашистских истребителей.
— У них, сволочей, превосходство… И никуда от этого не уйдешь. Сегодня повезет, завтра повезет… Но не может же везти бесконечно.
Словно в подтверждение его слов от дерущейся группы с грохотом, оставляя сизый, все более чернеющий след, отвалил «мессер». И, как будто вдогонку за ним, пошел советский самолет.
Издали казалось, что он преследует гитлеровца. Но вот по фюзеляжу его побежали желтые языки пламени. На секунду-другую он повис, завалив нос, а потом стремительно ушел в последнее свое пике.
— Так рано или поздно должно случиться, — второй летчик помолчал. — Бояться этого глупо. Я, например, не боюсь. На войне может сложиться такая необходимость, когда нужно сознательно умереть… Только продать свою жизнь, конечно, нужно подороже. Иначе такая гибель — преступление и перед своей совестью и теми солдатами и матросами, которые дерутся на земле. Ведь каждый сбитый «мессер» или «юнкерс» — им облегчение. А у них там — ад… Сам видел…
— Никто не говорит, что нужно дураком пропадать… Но все же я завидую, Сережа, тем, кто доживет…
— А я, думаешь, не завидую… А что делать?! Ладно, расфилософствовались мы тут с тобой, — Сергей взглянул на часы, — а через двадцать минут стартуем… Да еще после таких похоронных разговоров…
— Какие же это похоронные разговоры… Так, поговорили «за жисть»… А там, наверху, мы еще посмотрим, кто кого… Я, кстати, ни сегодня, ни завтра умирать не собираюсь…
— Да и мне что-то не хочется…
Может быть, тогда, в тот вечер, когда я оказался случайным свидетелем этого разговора, я впервые отчетливо представил себе, что и у меня, видимо, тот же путь, и мне не вечно будет «везти» и, может, случится так, что скоро не придется увидеть ни этого в ярких звездах неба, ни тронутой далеким заревом пожара темной глади Казачьей бухты, ни аквамариновой Голубой бухты, окольцованной белой галечной отмелью.
Что же делать! — решилось тогда как-то само собой в глубине души. — Не ты первый, не ты и последний…
Оглядывая сейчас давно минувшее, и вспоминая, какими мы тогда были, я ни в разговоре тех летчиков, ни в собственных мыслях, даже присматриваясь самым придирчивым образом, не нахожу ни грана внутренней или внешней рисовки.
Да, так оно все и было. И трагичней, и проще, и драматичней, и спокойней одновременно.
Наверное, человек может привыкнуть ко всему. Иначе как объяснишь, что севастопольский ад стал для нас нормальным бытом. И мы не представляли себе иного существования, и не мыслили себя в иных условиях, и не считали чем-либо из ряда вон выходящим бой с многократно превосходящим тебя противником.
А как можно было поступить иначе? Дать немцам безраздельно господствовать в небе? Оставить свои части или корабли без прикрытия? Подвести друзей? Стать равнодушным к судьбе Севастополя?
Нет, ни один из нас не был способен даже в мыслях на что-либо подобное, а Севастополь… Боль, гордость, судьба наша — мы были его частью, его дыханием, его камнями.
Мы могли сгореть, не вернуться с задания, но изменить Севастополю!.. Само предположение такое показалось бы тогда даже не то что оскорбительным, а попросту ненормальным, несусветным, невообразимым.
Наверное, для тех, кто пережил блокаду Ленинграда, таким сокровенно святым был город на Неве, для сталинградцев — страшные в развалинах своих волжские откосы, для оборонявших Одессу — ее судьбы и все, что связано с ней.
Севастополь был все. И все было в Севастополе.
Во всяком случае так мы чувствовали и так жили.
Нелегко нам было: гитлеровцы имели трех- и пятикратное превосходство в истребителях и подавляющее — в бомбардировщиках. К концу обороны это превосходство все время возрастало.
К началу боев за Севастополь в главной базе находилось только 76 исправных самолетов.
«Значит, нужно было драться так, чтобы у фашистов двоилось, а еще лучше троилось в глазах», — шутили летчики.
Много крови стояло за этой шуткой.
Крови, самоотречения, беспрерывно продолжающегося во времени подвижничества.
Аэродром Херсонесский маяк был крепостью.
Наиболее надежным укрытием здесь считался «Дворец культуры» авиаполка — сооружение, имевшее около 12 метров в длину, 6 — в ширину, углубленное на 3 метра под землею и с большой наземной насыпью-перекрытием, возвышающимся над поверхностью юго-западной части аэродрома.
Управление авиачасти с командного пункта 6-го гвардейского авиаполка.
92-й дивизион зенитной артиллерии, взвод пулеметных установок М-Ц и несколько приспособленных авиационных пулеметов составляли собственное зенитное прикрытие аэродрома-крепости. Минометы, станковые и ручные пулеметы, связки гранат, бутылки с горючей жидкостью, минные поля, проволочные препятствия предназначались для отражения морского и воздушного десантов. Плавучая батарея в бухте Казачьей также сыграла большую роль в защите аэродрома.