— Я понимаю, — склонился Квейс.
В глазах коменданта все еще не просветлело. Он смотрел на стол, и ему виделось огромное пространство, по которому были раскиданы большие груды железа, множество черепов и всюду пылали, пылали огни…
На другой день в Ольховке произошло новое событие, какого не случалось в ней никогда, даже в худшие времена ее многовековой жизни.
Ерофей Кузьмич держался одного решения: жить тихо и незаметно, как живут, скажем, летучие мыши. "Они ведь как живут? — размышлял он про себя. — Наступило непогожее время — залегли, замерли; подошло лето ожили. Да и летом только по ночам вылетают на промысел. Вот как живут! До чего умные твари!" Поведение немцев в деревне не понравилось Ерофею Кузьмичу с первого дня: он всей душой почувствовал, что они в самом деле жестоки и беспощадны и, пока находятся здесь, от них можно ожидать любых злодеяний. И поэтому Ерофей Кузьмич хотя и стал под нажимом Квейса старостой, но втайне решил всеми мерами избегать этой службы. Пользы от нее никакой, а беду нажить легко. Узнав, что Костя ушел куда-то в леса, где есть партизаны, Ерофей Кузьмич понял, что надо быть особенно настороже: если они проведают о его усердии на немецкой службе — не сносить ему головы. Вот почему Ерофей Кузьмич решил никогда не являться в комендатуру без вызова, а все дела по должности, пока не удастся избавиться от нее, справлять так, чтобы вся деревня знала, что лично он не желает ей никакого вреда.
Когда его вызвали в комендатуру, он высказал семье свое предположение:
— Может, отъезжать собрались?
— Да унесли б их черти! — ответила жена.
— Погоди, унесут! — уверенно заявил с печи Васятка.
— А чего им тут делать? — сказал Ерофей Кузьмич, накидывая на плечи полушубок. — Им тут нечего делать. Им же воевать надо. Да-а, должно, собрались… Где рукавицы-то? Ну, отъедут, так это и лучше, меньше беспокойства.
На площади, перед домом правления колхоза, стояло несколько старых берез с шершавой, потрескавшейся на комлях корой; длинные ветви, точно струи, стекали с их покатых вершин почти до самой земли. Под березами издавна было поставлено несколько скамеек и лежало два больших, временем точеных, камня-валуна. В свободные часы сюда часто собирались пожилые колхозники. Развертывая кисеты, дымя цигарками, они неторопливо обсуждали не только свои колхозные, но и всесоюзные и мировые дела. Иногда, в душное время, здесь устраивались колхозные собрания и митинги. Весной и летом, когда из клуба тянуло на волю, Ольховская молодежь любила проводить под этими березами свои вечерние гулянки. До полуночи не стихали здесь счастливый гомон, звуки гармоней, пляски и песни. Веселое, радостное было это место.
Пересекая площадь, Ерофей Кузьмич взглянул на эти березы и даже приостановился в недоумении. Под березами толпились немцы. В руках у них поблескивали топоры. "Неужто и эти хотят свалить? — подумал он негодующе. — Отсохли бы у них руки, у немтырей этих, право слово! И чего выдумали? Значит, не собираются пока в отъезд!" Но тут же Ерофей Кузьмич понял, что немцы пришли сюда не затем, чтобы срубить березы. Между двух из них они укрепили перекладину из толстой слеги. Ерофей Кузьмич еще не понял, для чего понадобилась эта перекладина, но у него внезапно заныло сердце. "Что ж они задумали, а?" Постояв в недоумении, он пошел дальше, поглядывая по сторонам с опаской.
Из комендатуры навстречу ему вышел Ефим Чернявкин. "Выдал!" — ахнул Ерофей Кузьмич и опять остановился, хватаясь за березовую жердь ограды, слыша, как болью сердца опалило всю грудь. Раскинув полы пиджака, сунув руки в карманы брюк, Ефим Чернявкин прошел мимо часового независимо, даже не взглянув на него, а когда оказался рядом со старостой, шевельнул черной бровью:
— Идешь, Кузьмич? Иди, там уже поджидают тебя.
— Меня? — теряя голос, прошептал Ерофей Кузьмич. — А что там? Зачем?
— Или не знаешь? Иди, скажут!
Ерофей Кузьмич долго не мог попасть в дверь комендатуры. Давая ему дорогу, часовой отстранился сначала влево — и он почему-то толкнулся туда же, затем часовой, досадливо сморщась, отстранился вправо — и он вправо. Так повторялось несколько раз. Кончилось тем, что часовой, зарычав, схватил Ерофея Кузьмича за рукав я рванул в сени.
Квейс встретил Ерофея Кузьмича сурово.
Комендант стоял, расставив ноги, как для схватки, навалясь широким задом на край стола. Только успел Ерофей Кузьмич переступить порог и схватить с головы шапку, чтобы поклониться, Квейс оторвался от стола и, тряхнув петушиным гребнем волос, быстро ткнул указательным пальцем в направлении его груди.
— Ты ест старост! — закричал он, будто залаял. — Ты должен говорит, кто ваш дерефн поджигал хлеб? Ты все надо говорит! Отвечат!
У Ерофея Кузьмича разом опала боль в груди. "Ага, слава богу, не в лоботрясе дело! — подумал он. — Опять с этим хлебом!"
— Где же мне знать, господин комендант? — Ерофей Кузьмич жалобно скривил лицо. — Если бы пришлось видеть — другое дело. Загорелось — я дома был, все люди знают…
— Ты должен знат! — еще раз пролаял Квейс.
— Нет, господин комендант, что хотите со мной делайте, — не знаю. Он покачал головой. — Не знаю, а указать зря не могу, не хочу брать греха на душу.
Квейс круто обернулся, ткнул пальцем в угол.
— Он поджигал?
И только теперь, оглянувшись на угол, Ерофей Кузьмич понял, что случилось в это утро. На полу, у печного шестка, сидел, слабо раскинув ноги, завхоз колхоза Осип Михайлович. Темная рубаха на нем была изодрана в клочья, а под ними виднелись на теле багровые рубцы. Лицо у завхоза исцарапано, седые усы в крови, а в глазах, выглядывающих из-под опущенных лохматых бровей, и беспредельная тоска, и жаркие, точно от кремня, искры едва сдерживаемой ярости. "Ефим выдал! — весь немея, понял Ерофей Кузьмич. — Ох, черная душа! На смерть привел человека!" И хотя Ерофей Кузьмич был зол на Осипа Михайловича за те слова, какие тот сказал ему при народе на колхозном дворе, но, поняв, что завхозу грозит гибель, ответил коменданту твердо:
— Не могу знать. Я не видал того, а раз не видал, как мне говорить? Мне жить недолго…
— Он болшевик? — спросил Квейс.
— И в большевиках он, господин комендант, никогда не бывал, — еще более твердо ответил Ерофей Кузьмич. — Уж это я знаю точно. За колхоз он, верно, горой стоял, а чтобы записаться в большевики — этого не было. Грех на душу не возьму, как хотите…
Осип Михайлович поднял глаза на Ерофея Кузьмича, зашевелил окровавленными усами.
— Прости, Кузьмич, перед смертью, — сказал он, тяжко передыхая. Плохое о тебе думал… — И в глазах его на некоторое время погасли кремневые искры.
Квейс не понял завхоза, закричал:
— Что ты сказал? Что? Отвечат!
Осип Михайлович посмотрел на коменданта и с силой сказал сквозь зубы:
— Перестань ты лаять, собака! — Махнул рукой на Ерофея Кузьмича: Ничего он не знает! — И добавил спокойно: — Большевик я с давних времен.
— О! — торжествующе воскликнул Квейс, оглядываясь на своих солдат, стоявших у окон. — Он сознавал! Он ест болшевик! — На его одутловатом лице маленькие глазки поплыли куда-то вверх, как масляные пятна. — О! воскликнул он еще раз и, отвернувшись, заговорил о чем-то с солдатами по-немецки.
— Да ты что, Осип Михайлович? В уме ли ты? — сказал Ерофей Кузьмич, подступив тем временем к завхозу. — Что ты на себя поклеп-то возводишь? Или жить неохота? Ты же не состоял в большевиках, всей деревне известно!
— Открыто не состоял, — возразил Осип Михайлович. — Я тайный, Кузьмич, вот какое дело.
— Тайный?
— Да. С давних времен.
— Пропал ты, Осип! — поморщился Ерофей Кузьмич.
— Знаю…
Немцы приволокли Осипа Михайловича в комендатуру рано утром. Все утро он решительно отвергал обвинение в поджоге хлеба и стойко, стиснув зубы, переносил побои. Но за несколько минут до прихода Ерофея Кузьмича, смотря на рассвирепевшего Квейса, он понял, что судьбы не миновать: в Ольховке кто-то должен ответить и пострадать за поджог хлеба. Он знал, что никто в деревне, даже Ефим Чернявкин, не подумает обвинять в поджоге Макариху — не женское это дело. Скорее всего, если и дальше проявлять упорство, немцы схватят и погубят совсем неповинных людей и, может быть, погубят немало. И Осип Михайлович, с тем спокойствием, какое дается человеку только сознанием долга, решил принять всю вину на себя, тем более, что на него, как на поджигателя, и было указано Ефимом Чернявкиным. "Пропаду один, подумал он, — и концы в воду! А мне пропадать не страшно, видал я эту смерть!" Приняв такое решение, Осип Михайлович почувствовал, что на душе у него стало и легко и светло.
Отдав какие-то распоряжения солдатам, комендант Квейс опять подошел к завхозу и крикнул:
— Ты ест болшевик! Ты поджигал хлеб!
— Да, и хлеб я поджег, — сказал Осип Михайлович, откидывая голову к стене, чтобы можно было смотреть прямо в глаза коменданту. — Натаскал керосину, облил и поджег! А теперь, поганые морды, делайте со мной что хотите!