Она вскочила со стула:
— Приехал Санечка?!
На вокзале, однако, сына не было. Ее посадили в «столыпинку» и отправили этапом в Москву. Абакумов получил у Сталина санкцию на приведение в исполнение приговора: «высшая мера социальной защиты»; Сталин посмотрел на карандаш — цвет грифеля был красный.
…Больше всех на свете министр Абакумов любил свою дочь, брал ее с собою на отдых в Мисхор, жену отправлял отдельно, на Кавказ. В Кисловодске для нее оборудовали «спецномер» из двух комнат; привозили особое питание, из Железноводска три раза в день гнали «ЗИС» с теплой минеральной водой, подавали в кровать, наливая в хрустальный стакан из большого английского термоса, который в свое время прислал в подарок посол Майский.
Получив эту уникальную вещицу, Абакумов с какой-то внезапно возникшей в нем горечью подумал: «А вот снять с тебя наблюдение, запретить запись каждого твоего слова, милый Иван Михайлович, я все равно не могу… И поправить что-то в расшифрованных записях твоих разговоров с женой, Фадеевым, академиком Несмеяновым, Эренбургом, поваром Игорем (псевдоним Мечик), Антони Иденом, когда он завтракает у тебя, Рандольфом Черчиллем, когда он у тебя пьет (называется „ужин“), секретарем Галиной Васильевной (псевдоним Бубен) я лишен права. Сталин Сталиным, но окружен-то я чужими, здесь, в этом доме…»
Впрочем, наиболее рискованные высказывания Майского, которые нельзя было утаить от Хозяина, он сопровождал замечанием:
— Порой на язык он слаб, что верно то верно, но с противником работает виртуозно. Это перекрыто другой информацией, товарищ Сталин. Видимо, иначе с англичанами нельзя.
Сталин пожал плечами:
— А что, Эренбург тоже англичанин? Или Майский и с ним работает? Он меньшевик, как и Эренбург… Только Илья рисовал карикатуры на Ленина в паршивых парижских изданиях, а Иван сидел в министрах у Колчака…
Превозмогая себя, потухшим голосом Абакумов ответил:
— Я понял, товарищ Сталин…
Сталин устало отвалился на спинку кресла, потом, испугавшись, что этот красавец, косая сажень в плечах, увидит его старческую немощь, резко придвинулся к столу:
— Ну и что же вы поняли?
— Материалов достаточно на обоих: были знакомы с Бухариным, Зиновьевым, Рыковым, Радеком, дружили с Мейерхольдом, Мандельштамом, Тухачевским…
Сталин собрал тело, заставил себя легко подняться из-за стола, походил по кабинету, не вынимая трубки изо рта, но не куря ее, а лишь посасывая; расхаживал бодро, хотя мучительно болела вся правая часть тела и пальцы леденели. Потом наконец остановился перед Абакумовым и, не отводя рысьих глаз с постоянно менявшимися зрачками от его лица, спросил:
— Кандалы у вас есть?
— Только наручники, товарищ Сталин. У нас в тюрьмах нет кузниц: Дзержинский приказал уничтожить…
— Меня интересует: у вас с собою есть эти самые наручники?
— Товарищ Сталин, никто из входящих к вам не имеет права носить с собой не только оружие, но и любой металлический предмет… Я подтвердил это указание тридцать четвертого года новым приказом…
— Что, боитесь, Ворошилов меня саблей зарубит? — хмуро усмехнулся Сталин. — Или Молотов маузер вытащит? Он слепой, стрелять не умеет, да и от страха помрет… Зря, что не принесли с собою наручники. — Сталин по-арестантски протянул ему руки. — Вам бы меня надо первым сажать в острог… Я ведь ближе, чем Майский и Эренбург, сотрудничал и с Бухарчиком, и с Каменевым… Он меня Коба звал, я его Левушка… Да и председатель Реввоенсовета для меня был не Иудушкой, а товарищем Троцким…
Зрачки его глаз расширились, словно после кокаина, в них была тоска и ненависть, говорил, однако, с усмешкой, лицо жило своей жизнью, только глаза ужасали, особенно бегающие зрачки.
— Ну, что ж не сажаете? Я ведь для вас сладок… Какой процесс можно поставить?! Жаль, хороших режиссеров не осталось…
Сталин вернулся к себе за стол, Абакумову кивнул на стул, снова пыхнул пустой трубкой (профессора Виноградов и Вовси советовали не отказываться от привычки сосать трубку, запах табака постоянен. «А если уж невтерпеж, пару раз пополощите рот дымком, стараясь не затягиваться. Хотя здоровье у вас богатырское, но и богатырям надо уметь себя щадить»).
— При ком в нашу партию вступил бывший меньшевик Майский? — сурово спросил Сталин, не спуская глаз с Абакумова.
Тот молчал.
Сталин отчеканил:
— При Ленине. Более того, Ленин публично перед ним извинился в прессе за какую-то неточность в своем выступлении. При ком в нашу партию вступил Вышинский, бывший террорист, меньшевик и преследователь Ильича в июньские дни? А? Что молчите? Боитесь попасть впросак? При Ленине! Ему этот вопрос докладывал Молотов, и Ленин согласился с необходимостью принять в партию грамотного юриста… Ленин не терпел сведения личных счетов со своими политическими противниками и нам это завещал… А Заславский, который назвал Ильича «немецким шпионом» и требовал суда над ним в семнадцатом? При ком он примкнул к нам? При Ленине… А сейчас фельетонист в «Правде»… И вот эти бывшие меньшевики громили группы Троцкого, Зиновьева и Бухарина почище многих большевиков… Те, страха ради иудейска, отмалчивались, видите ли… Хоть и были русскими и украинцами вроде Постышева или Чубаря с братьями Косиорами…
— Я понял, товарищ Сталин, — глаза Абакумова сияли, ибо Хозяин впервые так доверительно, по-отцовски, говорил с ним, не произнеся ни единого резкого слова (хоть от него все можно принять, гений). А ведь он, оказывается, брякнул то, что Сталину совсем не по душе…
— Ну и что вы поняли? — глаза внезапно изменились, в них появилось доброжелательство. — Что вы поняли? — повторил Сталин.
— Я сниму наблюдение с товарища Майского…
Сталин начал раскуривать трубку.
Абакумов вдруг с ужасом вспомнил показания сына Троцкого, Сергея Седова. Тот с отцом уехать отказался, большевик, военный инженер, патриот державы, был расстрелян в тридцать седьмом, а сначала сидел в Сибири. Перед казнью пришел приказ Ежова поговорить о его житье-бытье в Кремле. Квартира Троцкого была неподалеку от сталинской, сыночек тогда такое порассказал… Особенно врезался в память эпизод: «Я очень дружил с Яшей Сталиным, он у нас порою ночевал… Отец бил его смертным боем, когда охрана доносила, что он курит. „Мой отец — зверь“, — сказал однажды Яша, сотрясаясь в рыданиях. Мама уложила его спать у нас, а он все умолял: „Оставьте меня жить у вас, я его ненавижу…“
Абакумов сжег эти показания у себя в кабинете, ужаснувшись тому, сколько лет они валялись в спецархиве. Пришлось ликвидировать сорок сотрудников, всех, кто имел к этому касательство (членов семей сослали в Магадан, поставили слежку за всеми знакомыми; потом для подстраховки арестовали и тех).
Сталин тогда наложил на списке резолюцию «ВМСЗ» — «высшая мера социальной защиты» (иногда писал «ВМН» — «высшая мера наказания»), потому что Абакумов объяснил: «Они хранили архивы, связанные с клеветническими заявлениями сыновей врагов народа, которые жили в Кремле».
Сделав один пых, Сталин прополоскал рот табачным дымом, отложил трубку в сторону («Что бы я делал без Виноградова, Вовси и Когана? Четверть века они со мною, четверть века держат мне форму, ай да умницы») и медленно произнес:
— Когда я ехал в Лондон, к Ленину, на съезд, один из делегатов тоже много говорил об английской «специфике». С моей точки зрения, тем не менее, там нет никакой специфики… Одна островная амбициозная гордыня… И мы собьем эту самую мифическую амбициозную специфику… Дайте время… Так что не надо защищать Майского, его дрянную болтовню ссылками на какую-то специфику… Вся их специфика заключается в том, что на завтрак дают овсяную кашу, словно там не люди живут, а жеребцы с кобылами… И Майский, и Эренбург нам нужны… Пока что, во всяком случае… Вот придут новые кадры, умеющие говорить с людьми Запада без униженного русского пресмыкательства, тогда и… Делайте свое дело, Абакумов… Давайте информацию, а уж нам предоставьте возможность принимать решения… Всегда помните слова нашего учителя, нашего Ильича: если ЧК выйдет из-под контроля партии, она неминуемо превратится в охранку или того хуже… Так-то… За вами — информация, за нами, ЦК, — решения… Уговорились?
— Спасибо за указания, товарищ Сталин, конечно, уговорились…
…Возвращаясь после таких бесед домой, Абакумов чувствовал себя совершенно измотанным, словно весь день дрова колол.
Единственное успокоение он находил в беседах с дочкой, приглашал ее в свой кабинет, угощал диковинными французскими конфетками и, слушая ее веселый щебет, расслаблялся, постепенно успокаивался, заряжаясь верой в то, что во имя счастья детей отцы должны нести свой крест, постоянно соблюдая при этом условия игры — никем не написанные, никогда не публиковавшиеся, вслух не произносившиеся, но всегда существовавшие.