Митя, обнимая ее, говорил: «Ничего, мамочка, главное, ты не тревожься за меня, и тут, в лагере, есть хорошие люди». Соня Левинтон, черноволосая, с усиками над верхней губой, молодая, сердитая и веселая, декламирует стихи. Бледная, всегда грустная, умная и насмешливая Аня Штрум. Толя некрасиво, жадно ел макароны с тертым сыром, сердил ее тем, что чавкал, не хотел ничем помочь Людмиле: «Стакана воды не допросишься…» — «Хорошо, хорошо, принесу, но почему не Надька?» Марусенька! Женя всегда насмехалась над твоими учительскими проповедями, учила ты, учила Степана ортодоксии… утонула в Волге с младенцем Славой Березкиным, со старухой Варварой Александровной. Объясните мне, Михаил Сидорович. Господи, что уж он объяснит…
Все неустроенные, всегда с горестями, тайной болью, сомнениями, надеялись на счастье. Одни приезжали к ней, другие писали ей письма; и она всегда со странным чувством: большая дружная семья, а где-то в душе ощущение собственного одиночества.
Вот и она, старуха, живет и все ждет хорошего, и верит, и боится зла, и полна тревоги за жизнь живущих, и не отличает от них тех, что умерли, стоит и смотрит на развалины своего дома, и любуется весенним небом, и даже не знает того, что любуется им, стоит и спрашивает себя, почему смутно будущее любимых ею людей, почему столько ошибок в их жизни, и не замечает, что в этой неясности, в этом тумане, горе и путанице и есть ответ, и ясность, и надежда, и что она знает, понимает всей своей душой смысл жизни, выпавшей ей и ее близким, и что хотя ни она и никто из них не скажет, что ждет их, и хотя они знают, что в страшное время человек уж не кузнец своего счастья и мировой судьбе дано право миловать и казнить, возносить к славе и погружать в нужду, и обращать в лагерную пыль, но не дано мировой судьбе, и року истории, и року государственного гнева, и славе, и бесславию битв изменить тех, кто называется людьми, и ждет ли их слава за труд или одиночество, отчаяние и нужда, лагерь и казнь, они проживут людьми и умрут людьми, а те, что погибли, сумели умереть людьми,— и в том их вечная горькая людская победа над всем величественным и нечеловеческим, что было и будет в мире, что приходит и уходит.
62
Этот последний день был хмельным не только для пившего с утра Степана Федоровича. Александра Владимировна и Вера были в предотъездном чаду. Несколько раз приходили рабочие, спрашивали Спиридонова. Он сдавал последние дела, ездил в райком за откреплением, звонил друзьям по телефону, откреплял в военкомате бронь, ходил по цехам, разговаривал, шутил, а когда на минуту оказался один в турбинном зале, приложил щеку к холодному, неподвижному маховику, устало закрыл глаза.
Вера укладывала вещи, досушивала над печкой пеленки, готовила в дорогу бутылочки с кипяченым молоком для Мити, запихивала в мешок хлеб. В этот день она навсегда расставалась с Викторовым, с матерью. Они останутся одни, никто о них здесь не подумает, не спросит.
Ее утешала мысль, что она теперь самая старшая в семье, самая спокойная, примиренная с тяжелой жизнью.
Александра Владимировна, глядя в воспаленные от постоянного недосыпания глаза внучки, сказала:
— Вот так, Вера, устроено. Тяжелей всего расставаться с домом, где пережил много горя.
Наташа взялась печь на дорогу Спиридоновым пироги. Она с утра ушла, нагруженная дровами и продуктами, в рабочий поселок к знакомой женщине, у которой имелась русская печь, готовила начинку, раскатывала тесто. Лицо ее раскраснелось от кухонного труда, стало совсем молодым и очень красивым. Она смотрелась в зеркальце, смеясь, припудривала себе нос и щеки мукой, а когда знакомая женщина выходила из комнаты, Наташа плакала, и слезы падали в тесто.
Но знакомая женщина все же заметила ее слезы и спросила:
— Чего ты, Наталья, плачешь?
Наташа ответила:
— Привыкла я к ним. Старуха хорошая, и Веру эту жалко, и сироту ее жалко.
Знакомая женщина внимательно выслушала объяснение, сказала:
— Врешь ты, Наташка, не по старухе ты плачешь.
— Нет, по старухе,— сказала Наталья.
Новый директор обещал отпустить Андреева, но велел ему остаться на СталГРЭСе еще на пять дней. Наталья объявила, что эти пять дней и она проживет со свекром, а потом поедет к сыну в Ленинск.
— А там,— сказала она,— видно будет, куда дальше поедем.
— Чего там тебе видно? — спросил свекор, но она не ответила.
Вот оттого, должно быть, она и плакала, что ничего не было видно. Павел Андреевич не любил, когда невестка проявляла заботу о нем,— ей казалось, что он вспоминает ее ссоры с Варварой Александровной, осуждает ее, не прощает.
К обеду пришел домой Степан Федорович, рассказал, как прощались с ним рабочие в механической мастерской.
— Да и здесь все утро паломничество было к вам,— сказала Александра Владимировна,— человек пять-шесть вас спрашивали.
— Все, значит, готово? Грузовик ровно в пять дадут,— он усмехнулся.— Спасибо Батрову, все же дал машину.
Дела были закончены, вещи уложены, а чувство пьяного, нервного возбуждения не оставляло Спиридонова. Он стал переставлять чемоданы, наново завязывать узлы, казалось, ему не терпелось уехать. Вскоре пришел из конторы Андреев, и Степан Федорович спросил:
— Как там, телеграммы насчет кабеля нет из Москвы?
— Нет, телеграммы не было ни одной.
— Ах ты, сукины коты, срывают все дело, ведь к майским дням первую очередь можно бы пустить.
Андреев сказал Александре Владимировне:
— Плохая вы совсем, как вы в такую дорогу пускаетесь?
— Ничего, я семижильная. Да и что делать, к себе домой, что ли, на Гоголевскую? А тут уж приходили маляры, смотрели, ремонт делать для нового директора.
— Мог бы день подождать, хам,— сказала Вера.
— Почему ж он хам? — сказала Александра Владимировна.— Жизнь ведь идет.
Степан Федорович спросил:
— Как обед, готов, чего же ждать?
— Вот Наталью ждем с пирогами.
— О, с пирогами, это мы на поезд опоздаем,— сказал Степан Федорович.
Есть он не хотел, но к прощальному обеду была припасена водка, а ему очень хотелось выпить.
Он все хотел зайти в свой служебный кабинет, побыть там хоть несколько минут, но неудобно было,— у Багрова шло совещание заведующих цехами. От горького чувства еще больше хотелось выпить, он все качал головой: опоздаем мы, опоздаем.
Этот страх опоздать, нетерпеливое ожидание Наташи чем-то были приятны ему, но он никак не мог понять, чем; не мог вспомнить, что так же посматривал на часы, сокрушенно говорил: «Опоздаем мы», когда в довоенные времена собирался с женой в театр.
Ему хотелось слышать хорошее о себе в этот день, от этого делалось еще хуже на душе. И он снова повторил:
— Чего меня жалеть, дезертира и труса? Еще, чего доброго, от своего нахальства потребую, чтобы мне дали медаль за участие в обороне.
— Давайте, в самом деле, обедать,— сказала Александра Владимировна, видя, что Степан Федорович не в себе.
Вера принесла кастрюлю с супом. Спиридонов достал бутылку водки. Александра Владимировна и Вера отказались пить.
— Что ж, разольем по мужчинам,— сказал Степан Федорович и добавил: — А может, подождем Наталью?
И именно в это время вошла Наташа с кошелкой, стала выкладывать на стол пироги.
Степан Федорович налил полный стакан Андрееву и себе, полстакана Наталье.
Андреев проговорил:
— Вот прошлым летом мы так же пироги у Александры Владимировны на Гоголевской ели.
— Эти, наверное, ничуть не хуже прошлогодних,— сказала Александра Владимировна.
— Сколько народу было за столом, а теперь только бабушка, вы да я с папой,— сказала Вера.
— Сокрушили в Сталинграде немцев,— сказал Андреев.
— Великая победа! Дорого она людям обошлась,— сказала Александра Владимировна и добавила: — Ешьте побольше супа, в дороге долго будем питаться всухомятку, горячего не увидим.
— Да, дорога трудная,— сказал Андреев.— И посадка трудная, вокзала нет, поезда с Кавказа мимо нас транзитом на Балашов едут, народу в них полно, военные, военные. Зато хлеб белый с Кавказа везут!
Степан Федорович проговорил:
— Тучей на нас шли, а где эта туча? Победила Советская Россия.
Он подумал, что недавно еще на СталГРЭСе слышно было, как шумят немецкие танки, а сейчас их отогнали на многие сотни километров, бои идут под Белгородом, под Чугуевом, на Кубани.
И тут же он вновь заговорил о том, что нестерпимо пекло его:
— Ладно, пускай я дезертир, но кто мне выговор выносит? Пускай меня сталинградские бойцы судят. Я перед ними во всем повинюсь.
Вера сказала:
— А возле вас, Павел Андреевич, тогда Мостовской сидел.
Но Степан Федорович перебил разговор, очень уж его пекло сегодняшнее горе. Обращаясь к дочери, он сказал:
— Позвонил я первому секретарю обкома, хотел проститься, как-никак всю оборону я единственный из всех директоров на правом берегу оставался, а помощник его, Барулин, не соединил меня, сказал: «Товарищ Пряхин с вами говорить не может. Занят». Ну что же, занят так занят.