Большую роль в жизни Штрума сыграл его учитель Дмитрий Петрович Чепыжин.
Учёный с мировым именем, один из выдающихся русских физиков, широкоплечий, большерукий, широколобый, он напоминал пожилого кузнеца-молотобойца.
Пятидесяти лет он с помощью двух своих сыновей-студентов срубил бревенчатый загородный дом, сам обтёсывал тяжёлые брёвна, сам выкопал колодец возле дома, построил баню, проложил дорогу в лесу.
Он любил рассказывать об одном деревенском старике — Фоме неверующем, который всё сомневался в его плотничьих способностях. Однажды этот старик будто бы хлопнул его по плечу, признав в нём своего брата, умелого труженика, и, перейдя на «ты», лукаво сказал:
— Слышь, Петрович, приходи ко мне — сарай мне поставишь, рассчитаемся с тобой без обиды.
Жить в летние месяцы в этом загородном доме Чепыжин не любил и обычно вместе со своей женой Надеждой Фёдоровной отправлялся в далёкие двухмесячные путешествия. Они побывали в дальневосточной тайге и на Тянь-Шаньских высотах возле Нарына{25}, и на берегу Телецкого озера возле Ойрот-Туры{26}, и на Байкале, и спускались на вёсельной лодке до Астрахани по Москве-реке, Оке и Волге, исходили Брянские леса от Карачева до Новгород-Северского, и Мещёрские леса за Рязанью. Обычай этот завели они со студенческих времён и сохранили неизменно и в ту пору, когда людям, кажется, уж более подходит отдыхать в санаториях и на дачах, а не шагать лесными и горными дорогами с зелёными мешками за плечами. Во время этих путешествий Дмитрий Петрович вёл подробный дневник.
В этом дневнике был специальный раздел — «лирический», посвящённый красоте природы, закатам и восходам солнца, летним грозам в горах, ночным лесным бурям, звёздным и лунным ночам. Но описания эти Дмитрий Петрович читал только жене. Охоты и рыбной ловли Чепыжин не любил.
Когда осенью, вернувшись из путешествия, он председательствовал на заседаниях в Институте физики либо сидел в президиуме на сессии Академии наук, странно выглядело его лицо среди лиц седовласых коллег и седеющих учеников, побывавших летом в Барвихе, в Узком либо на своих подмосковных, лужских и сестрорецких дачах{27}. Темноволосый, почти без седины, он сидел, насупив суровые брови, подпирая большую голову жилистым, коричневым кулаком, поглаживая ладонью другой руки свой широкий подбородок и худые щёки с въевшимся в них загаром. Такой жестокий загар метит обычно лицо, шею, затылок людей тяжёлой жизни, тяжёлого труда: рабочих на торфоразработках, солдат, землекопов. Это загар людей, редко спящих под крышей, загар не только от солнца, но и ночной загар, рождённый палящим ночным ветром, заморозками, предрассветным холодным туманом. В сравнении с Чепыжиным болезненные старики с мягкими седыми волосами, с молочно-розовой кожей, прочерченной синими жилками, казались старыми голубоглазыми барашками и ангелочками рядом с широколобым бурым медведем.
Штрум помнил свои юношеские разговоры с покойным Лебедевым о Чепыжине.
Лебедев мечтал встретиться с Чепыжиным. Ему хотелось работать под его руководством и в то же время спорить с ним о философских выводах физической науки.
Но Лебедеву не пришлось учиться физике у Чепыжина, не пришлось с ним поспорить.
Удивляло людей, знавших Дмитрия Петровича, не то, что он любил бродить по лесам, работать топором и лопатой, что он писал стихи и увлекался живописью. Удивляло и восхищало то, что при широчайшем круге жизненных интересов, при множестве своих увлечений Дмитрий Петрович был человеком, одержимым одной страстью. Люди, хорошо знавшие его — жена, близкие друзья,— понимали, что все его увлечения имели единую основу. Эта единая основа состояла в том, что любовь к русским лесам и полям, и собирание картин Левитана и Саврасова, и дружба со стариками крестьянами, приезжавшими к нему в гости в Москву, и огромные усилия, положенные им в своё время на организацию московских рабфаков, и интерес к старинным народным песням, и постоянный интерес к работе новых отраслей промышленности, и страстная любовь к Пушкину и Толстому, и даже трогательная, смешившая некоторых, забота о живших в его доме обитателях родных лесов и полей — еже, синицах, снегирях,— всё, всё это было единой основой, на которой единственно и могло существовать казавшееся надземным здание его науки.
Весь мир человеческой абстрактной мысли, поднявшейся на огромную высоту, откуда, казалось, не только нельзя было различить моря и континенты, но и самый шар земли, весь этот мир прочно, корнями ушёл в родную землю, от неё питался живыми соками и, вероятно, без неё не мог бы жить.
В таких людях живёт простое и сильное чувство, пришедшее в самые ранние годы отрочества. Это чувство, сознание единой жизненной цели, чувство, сознание, с которым человек проходит через жизнь до седых волос, до последнего дня. Это то чувство, что описал Некрасов в своих стихах «На Волге», вспоминая о мальчике, увидевшем бурлаков: «…какие клятвы я давал…»{28}; это чувство, которое потрясло на Воробьёвых горах подростков — Герцена и Огарёва{29}.
Но некоторым людям главное чувство цели кажется наивным пережитком, случайно и ненужно сохранившимся. Ощущения и мысли, связанные с каждодневной мелочной суетой, заполняют их духовный мир; такие люди не склонны к душевным преобразованиям, которые, подобно математическим, сокращают случайные величины, усложняющие, но не определяющие сущность явлений, они не склонны сокращать, отбрасывать, пренебрегать тем, чем можно и должно пренебречь. Многие люди подчинены поверхностной пестроте жизни. Они не ощущают единства в этой пестроте. Эти люди лишь в роковой час судьбы, лишь под самый конец жизни вдруг ощущают незначительность быстро вянущей, изменчивой и случайной суеты, вновь видят то самое простое и самое важное, что им представлялось наивным либо недостижимым. Это то, что люди называют: «подойдя к концу жизни, он вдруг понял», «оглянувшись назад, увидел и тогда понял…» Такие люди часто пожинают малые, но сытные успехи. Но такие люди никогда не могут выиграть большую битву с жизнью, как не может победить полководец, не имеющий плана, не воодушевлённый любовью к народу, не имеющий благородной и простой цели в войне, которую он ведёт,— его боевая суета может отбить у врага город, опрокинуть полк, дивизию, но не ведёт к стратегической победе. Часто позднее понимание различия важного и пустого уже не служит руководством к жизненному действию. Оно приходит в пору, когда человек подводит итог своих случайных жизненных обстоятельств и действий и произносит горькие, но не имеющие значения для дальнейшего его существования слова: «О, если б я снова начал жизнь».
Есть натуры и характеры, для которых это простое, юношески ясное, лежащее в глубине души и сознания чувство и представление о смысле и цели жизни является руководством к действию, определяет поступки, решения, планы, всю жизнь человека. Такие натуры и характеры сравнительно часто оставляют по себе след в человеческом обществе, их труд, их мысль направлены на творчество и борьбу, а не на мелкие дела, не на молекулярные движения, подчинённые сегодня только интересам сегодняшнего, а завтра, когда исчезнут сегодняшние интересы,— интересам завтрашнего дня.
Простое чувство: «я хочу, чтобы людям труда жилось свободно, счастливо, богато, чтобы общество было устроено свободно и справедливо» — лежало в основе многих замечательных жизней революционных борцов и мыслителей.
Число примеров можно расширить, охватить ими деятелей точной науки, путешественников, садоводов, строителей, оросителей пустынь. Этим ясным, юношески чистым чувством и знанием великой цели наделены многие и многие советские люди, строители нового мира — рабочие, колхозники, инженеры, учёные, учителя, врачи… Они сохраняют его до седых волос.
Штрум навсегда запомнил первую лекцию Чепыжина, его густой, чуть-чуть сипловатый голос, то учительски снисходительный и неторопливый, то вдруг быстрый и страстный; голос, точно принадлежащий политическому агитатору, а не профессору, излагающему физическую теорию студентам университета. Формулы, которые он писал на доске, тоже не были бесстрастными выражениями новой механики невидимого мира сверхэнергий и сверхскоростей, а казались призывами и лозунгами — мел скрипел и сыпался, иногда он постреливал, когда рука профессора, привыкшая не только к перу и тонким кварцевым и платиновым приборам, но и к топору и лопате, с размаху, как гвоздь, вбивала точку либо выводила лебединую шею интеграла. Эти формулы напоминали фразы, полные человеческого содержания, фразы, говорящие о сомнении, вере, любви. И Чепыжин подчёркивал это чувство, расставляя точно в листовке либо в страстном личном письме знаки вопроса, многоточия, победные восклицательные знаки. Больно стало, когда после лекции дежурный начал стирать с доски все эти радикалы, интегралы, дифференциалы, тригонометрические обозначения, греческие альфы, дельты, эпсилоны, кси, объединённые умом и волей человека в боевую дружину. Казалось, эту доску надо сохранить, как сохраняют ценные рукописи.