Последнее из опубликованного Цирилом Космачем — «Тантадруй» и «Кузнец и дьявол» (обе новеллы вслед за журнальными публикациями 1959–1960 гг. вошли в книжное издание 1964 г.) — позволяет представить, в каком направлении развивались его замыслы.
Космач-писатель проделал эволюцию, свойственную многим художникам социалистического мира, чье творчество формировалось в период между двумя мировыми войнами. От толкования гуманизма как понятия конкретно-исторического, через изображение конкретного человека как явления типического в социальном аспекте, свойственное литературе 30-х годов, через публицистический пафос военных и первых послевоенных лет писатель пришел к обобщенному пониманию гуманистических идеалов, к формам, опирающимся на аллегорию, на символ. Действие новелл «Тантадруй» и «Кузнец и дьявол», хотя приблизительно и определено автором как начало нашего века, может происходить в любую историческую эпоху («Тантадруй», несомненно, заставит вспомнить брейгелевские полотна «Калеки» и «Слепые»). Это притча со странным названием, имитирующим лепет деревенского дурачка, доброго и беспомощного существа на коротких ножках, мечтающего умереть и позабыть о земных страданиях. Она звучит резкой пронзительной нотой протеста против всех форм негуманности современного мира — от истребления целых народов и социальных групп как «неполноценных» до ханжеских разговоров о любви к «человеку вообще», за которыми скрывается равнодушие к конкретным, живым людям.
Художники Югославии, находящейся на одном из европейских перекрестков, быть может, раньше, чем в других социалистических странах, почувствовали тот кризис традиционного европейского гуманизма, вытесняемого сомнительными ценностями «общества потребления», о котором столь много пишут в последнее время. Тогда-то и подняли свой голос в защиту человечности писатели-коммунисты предвоенного поколения. По-разному выразили они свои опасения.
Хорват Мирослав Крлежа выступил в 1959 году, одновременно с Космачем, с гуманистической антифашистской пьесой-параболой «Аретей, или Легенда о святой Анцилле, райской птице», положившей начало направлению «драматургии мифов» в литературе Югославии. Традицию эту продолжил македонец Коле Чашуле пьесой «Водоворот» (1967), где ставились проблемы доверия к товарищам по борьбе. Народный поэт Югославии Десанка Максимович создала свой знаменитый аллегорический цикл «Прошу помилования» (1965). Оскар Давичо, выступивший еще в 1952 году с известным романом «Песня», в 1953 опубликовал поэму «Человеческий человек». Огромный успех имела едкая антимещанская сатира сербского прозаика Эриха Коша «Удивительная история о ките огромном, называемом также Великий Мак» (1956) и роман «Тиф» (1958), в котором подозрительность и недоверие к людям уподобляются тифозной горячке.
Нелишне будет, говоря об истоках и литературных параллелях космачевской новеллы «Тантадруй», вспомнить и о том, какое огромное внимание оказала на предшественников Космача, прежде всего на Ивана Цанкара, гуманистическая русская классика XIX века с ее темой «маленького человека». «Тантадруй» как бы завершает тему сирых и убогих, навеянную, как говорит писатель, притчами его матери о «божьих людях». Эта новелла словно возвращает читателя к раннему рассказу «Хлеб» (1936). Герой его, нищий, которого деревня щедро одаривала черствыми корками, в конце концов умер от цинги.
«Не хлебом единым жив человек» — такое евангельское изречение писатель претворил в вереницу образов-метафор, в размышления о том, что и добро надо делать умеючи, что не от сердца идущие благодеяния могут стать поперек горла, да и тому, кто их совершает, не принесут облегчения.
Секрет популярности «Тантадруя» в разных странах объясняется художественными достоинствами этого произведения. Мастерство Космача проявилось здесь в редкостном для прозаика, свойственном обычно лишь большим драматургам, умении выстроить звуковой ряд новеллы. Этим, наверное, и объясняется внимание к ней множества переводчиков, работающих для радио. Особое чутье помогло писателю нащупать болевые точки, тревожащие современников.
Иную линию творчества Космача продолжает новелла «Кузнец и дьявол». Здесь, наверное, впервые с таким совершенством и лаконизмом выразилась черта его дарования, которую можно определить как декоративно-барочное, близкое Ромену Роллану («Кола Брюньон»), — ощущение полноты и прелести жизни. Космачу видится деревенская жизнь как основа жизни вообще, ибо близость к природе представляется ему непременным условием и гарантией естественного, а значит, и нравственного человеческого поведения.
Альтернативой бесчеловечности воспринимается сегодня эта притча о соперничестве в силе и красоте сельского кузнеца с веселым и жизнелюбивым священником, назначенным в глухое село за отступления от строгой морали. Желая припугнуть непокорного прихожанина, кюре одевается дьяволом и подстерегает кузнеца на узкой тропинке. Кузнец, однако, не струсив, вступил в единоборство с «чертом». Рассвет застает недавних соперников друзьями, с открытой душой принимающими красоту природы и радость жизни.
На этой оптимистической ноте и хочется закончить разговор о творчестве одаренного и своеобразного мастера современной прозы многонациональной Югославии. Можно с уверенностью предположить, зная жизнь и творчество Космача, что сегодня он не остался бы в стороне от могучего движения за гуманизм международных отношений. Югославские писатели делегировали на Московский форум «За безъядерный мир, за выживание человечества» известного поэта и прозаика Оскара Давичо. Думается, если бы Цирилу Космачу довелось дожить до наших дней, он тоже непременно принял бы участие в этом благородном движении.
Н. Вагапова
Тот весенний день был красив, светел и звонок, точно отлитый из чистого серебра.
И хоть мрачные тучи горьких воспоминаний не раз затягивали ясное небо моей памяти, хотя старая и новая боль то и дело тупо толкались в стенку сердца, вихрем проносились тени бурных чувств молодости, а на дне холодного омута житейской опытности со вздохами ворочались тяжелые валуны потопленных желаний, — ничто не могло омрачить, смять, взрыть и раскидать широкой, плодородной нивы моего покоя. О нет! Ничто из того неукротимого и неудовлетворенного, что еще бушует в темных глубинах моего существа, не могло унести этой драгоценной плодоносной почвы, которую слой за слоем наносила за тридцать пять лет река тяжелых испытаний, чаще всего — мутная и вспененная.
Тот весенний день был в самом деле прекрасен, светел и звонок, точно отлитый из чистого серебра.
И именно такой была Кадетка, голос которой столь неожиданно прозвучал в нем.
Я проснулся первый раз задолго до рассвета, еще совсем ночью. И неудивительно — ведь это было в те майские дни в конце войны, полные такого напряжения и такой радости. Тогда каждый вечер встречал меня под новой крышей, каждое утро будило от короткого сна вестью о новых огромных событиях, которые тотчас вытягивали меня на улицу и с головокружительной быстротой весело уносили вперед — из Черномля на Ровную Гору, с Ровной Горы — в Айдовщину, в Триест, в Горицу и, наконец, вдоль сине-зеленой Сочи в родной толминский край — домой. Сон мой был чутким и беспокойным. Любой шум с силой отдавался в моих ушах, которые и ночью были неусыпно на страже, и каждый раз я вскидывал голову и таращил усталые, но наперекор всему живые глаза, жадно стремившиеся увидеть родные места и родные лица.
Так и на этот раз я, вздрогнув, приподнялся и огляделся. Я лежал в низенькой и узкой каморке под крышей. Каморка была полна мягкого лунного света, лившегося через единственное зарешеченное оконце. В первую минуту я смотрел, ничего не понимая, но прежде, чем успел спросить себя, где я узнал каморку, окошко и лунный свет. Я улыбнулся, и светлая мысль, точно ласковая родная рука, стала клонить меня назад к подушке. Я закрыл глаза; сердце и все тело наполнились таким сильным ощущением мирного и чистого счастья, что я не мог не произнести вслух:
— Наконец-то я дома!.. Через пятнадцать лет снова под родной крышей!..
Я улегся навзничь и жадно, с наслаждением вобрал в себя воздух. Он был мягкий, густой и приятно прохладный, как темное вино. Тотчас я ощутил в своих жилах новую, пьянящую силу, шаловливую радость. Я подложил руки под затылок и отдался на волю шумливых валов весенней ночи. Меня подхватило и понесло все выше и выше. И скоро подняло на такую высоту, что я с неподдельным жаром юности, дремлющей во мне, начал вполголоса декламировать:
О гордый дом, твоим огням, как прежде, сердце радо.
Ты крепость бедняка, и ты — для странника отрада.
Покинул голубь край чужой, чтоб на тебя взглянуть.
Тоска по родине ему указывает путь.
Слова прозвучали весомо и торжественно, словно после глубокого столетнего молчания свободно разнесся гимн угнетенного народа. От напевных звуков ширились грудь и сердце. Но вдруг сердце отозвалось щемящей нотой, такой пронзительной и сильной, что порыв восторга угас.