— Подучить? А надо ли подучивать взвод Ермакова? Сколько вы таких взводов в полку знаете?
Юргин замялся.
— Я же недавно полк принял, — начал было он, но Тулупов оборвал:
— Знаю, с какого числа вы полком командуете. Но сегодня не первая стрельба в вашу бытность командиром. Извольте отвечать.
Подполковник молчал, ускорив шаг, пошел вровень с генералом. Тот нетерпеливо скосил глаза на спутника, и Юргин заговорил:
— Выдумывать и предполагать не хочу, товарищ генерал-полковник. А сказать честно — не знаю. Две недели сроку — доложу в точности.
«Эге, да ты не столь уж робкий мужик», — подумал Тулупов.
— Хорошо, — кивнул он. — Через полмесяца возьму по одному наводчику из каждой роты, вывезу на незнакомую местность и прикажу стрелять в самых сложных условиях, какие сумеем создать. Если эта сводная команда получит низкую оценку, буду считать: выводов вы не сделали… Позор! Три экипажа подряд не могли сообразить, какое отклонение дает пушка, и лупили до конца на одной установке прицела. Вот я еще с Ордынцевым поговорю!..
Степанян встретил их у вышки, сказал Юргину:
— Этот самовольник-то ваш, оказывается, башковитый, чертяка. Вы поинтересуйтесь, какую он там систему тренировок для своих наводчиков изобрел. Я не во все вник, но, по-моему, дело стоящее. Выходит, и у нынешних лейтенантов можно иногда нам с вами поучиться.
Тулупов сощурился, насмешливо рассматривая полковника:
— Между прочим, командира, который перестает учиться у своих подчиненных, опасно назначать даже отделенным.
Полковник смолчал.
Втроем они направились к полевым классам. И тут увидели, как рослый танкист прикреплял к деревянному щиту цветастый боевой листок. Заметив начальников, он выпустил листок из рук, и тот, приколотый лишь в одном углу, свернулся в трубку.
— Комсомольский секретарь? — спросил Тулупов.
— Бывший групорг. Секретарь занят, так я по привычке. — И, спохватясь, представился: — Наводчик орудия ефрейтор Стрекалин.
— Как стреляли, товарищ Стрекалин?
— Хорошо, товарищ генерал-полковник.
— Что ж не отлично?
— Пушка отклонение дала, внес поправку — вторым срезал мишень.
— А может, руки дрогнули и пушка ни при чем?
Танкист покачал головой, вывернул наружу широченные ладони, словно хотел доказать, что в таких руках пульт не дрогнет и от прямого попадания снаряда в танк.
— Это ж наш нарушитель спокойствия, — заметил Юргин. — Спорторгом‑то вас оставили, Стрекалин?
— Так точно, товарищ подполковник.
— Ну, тогда у вас двойная возможность поскорее оправдаться.
Генерал понятливо сощурился:
— Стало быть, комсомольской должности лишили, потому и бывший групорг?.. Что ж… было бы только желание поправить дела.
Тулупов с интересом следил, как солдат, расправив на щите боевой листок, по углам его вместо кнопок вдавил в доски короткие гвозди.
— Какой грех за ним? — спросил Тулупов, когда солдат ушел.
— Да вы слышали, наверное, — ответил Юргин. — Это же он в казарме, когда дневальный задремал ночью, привязал его к табуретке. Тот очнулся, грохнулся на пол с перепугу, всю роту переполошил…
Тулупов усмехнулся:
— Как же, слышал!
— Так вот, Стрекалин получил увольнительную в город. Спешил, видно, на свидание и боялся, что за проделку его лишат отпуска, ушел, никому ничего не сказав. Построили роту: «Чьих рук дело?» Люди молчат. Вы знаете Ордынцева, он трусами всех обозвал, и тогда дружок Стрекалина — механик-водитель — взял вину на себя. А через два часа сам Стрекалин возвратился, своего взводного Ермакова подводить не захотел: «Виноват я». Что там поднялось! Ордынцев уж было решил наказать обоих, Стрекалина и его дружка, а заодно и взводного: мол, покрываете друг друга, истины от вас не добьешься!
— Зато теперь дневальные спать на службе не будут.
— Это точно. Только вот отношения у Ордынцева с Ермаковым испортились. Ордынцев и раньше не баловал лейтенанта, а тут вроде начал личные счеты сводить. Может, в другую роту Ермакова перевести?
— Не торопитесь, — сухо ответил генерал. — У Ермакова, знаете сколько еще будет Ордынцевых, Юргиных, Степанянов, да и Тулуповых тоже! И если первый въедливый начальник затуркает его, значит, он того стоит. Да и не верю, чтобы Ордынцев стал счеты сводить.
Разговаривая с подполковником, Тулупов посматривал на боевой листок и вдруг сделал шаг к щиту, засмеялся:
— Ах, стервецы! Купили генерала. Ну как их теперь станешь ругать?
Оказывается, среди отличившихся на стрельбе в боевом листке называлась и фамилия командующего:
Чтоб в атаке вражий танк
Захрустел скорлупкой,
Бей по целям точно так,
Как генерал Тулупов!..
И странно было генералу, что коротенькая солдатская похвала оставила в душе праздничное чувство, словно написали о нем в центральной газете.
Ничто, наверное, не мучает человека больше неизвестности. Многое готов отдать хладнокровнейший из людей, не ведающий за собой ни больших грехов, ни особых заслуг, чтобы заранее получить ответ на вопрос «зачем?», когда к нему врывается посыльный и почти испуганно сообщает: «Вас вызывает командир».
Лейтенант Тимофей Ермаков в этом плане составлял исключение из правил. Надев однажды армейские погоны, он сразу определил преимущества своего положения. Теперь он не принадлежал себе, всю его жизнь определяли старшие командиры, а это избавляло его от множества хлопот. Что бы он ни делал, в каком бы положении ни оказался, уставы и приказы старших прямо и четко регламентировали ход его действий, нарушать который так же нелепо, как сходить со спокойного тротуара на мостовую, где катится река машин. Зато в пределах уставов Ермаков был свободен, как птица в воздухе, знающая возможности собственных крыльев. Служебные перемещения лейтенантов мало интересуют, награды и взыскания оставались на совести тех же начальников, а с собственной совестью у Ермакова разлады бывали редко. Свои грехи он знал лучше других, заслуги — тоже, и потому-то срочные вызовы его обычно мало беспокоили. Вызывают, — значит, надо.
Однако столь раннее, уже на следующее после стрельбы утро, появление посыльного его раздосадовало. К тому же возвратились танкисты с полигона глубокой ночью, и Ермаков плохо выспался. По плану в этот день ему предстояло провести танкострелковую тренировку лишь после обеда, и потому он рассчитывал отдохнуть еще часа два. Ермаков догадывался о причине вызова и заранее представлял тяжелый взгляд, которым встретит его Ордынцев, долгий разговор в ротной канцелярии, раздраженные упреки в «своеволии» и «штукарстве», обидные намеки на неуважение к командиру роты, который на своей должности «съел зубы» и уж, во всяком случае, не хуже иных скороспелых умников знает, что позволительно офицеру в присутствии старших, а что нет.
Вероятно, оттого, что предстоящее было ему наперед известно, Ермаков по дороге в полк думал совсем о другом.
Он думал о жительнице гарнизона по имени Полипа, о затянувшихся, неопределенных отношениях, которые складывались — или уже сложились — между ним и этой женщиной, тревожа и смущая его, Тимофея Ермакова, необходимостью что-то решить наконец: порвать с нею навсегда или?.. Вопрос для него усложнялся тем, что он до сих пор не мог понять до конца, как оказался связанным этими отношениями. Пришел в ателье — чего, кажется, проще? — и заказал китель. Вот только надо же было тому лысоватому мастеру, который так ловко и уверенно снимал мерку, принести в конце концов не то поддевку, не то балахон, и уж никак не первый, заказанный после училища китель! Да еще в канун инспекторского смотра. Ермаков разозлился не на шутку: в старом кителе явиться на смотр казалось ему кощунством. Он потребовал жалобную книгу, а заодно и личной встречи с заведующим ателье. В самый разгар перепалки в примерочную вошла молодая женщина, остановилась так близко, что Ермаков сразу и не рассмотрел ее. «Ничего страшного». Ермаков помнит первую ее фразу, произнесенную тем смягченным голосом, каким утешают обиженных детей. Помнит он и внезапное ощущение неловкости за поднятый шум, и злость на себя за эту неловкость, и резкие свои слова: «Вам конечно, страшиться нечего! В таком балахоне только ворон пугать. А мне не пугалом в огород, мне в строй!»
Он помнит и тихий, вроде бы согласный смех ее, и первое прикосновение ее рук — они скользнули по его плечам, быстрым повелительным движением заставили повернуться раз и другой, осторожно разгладили складки на спине, что-то примеряли, чертили мелком, скалывали булавками, и едва уловимое прохладное дыхание касалось его головы. Ермакова все еще злило торчащее перед ним лицо мастера, распаренное весенней жарой, но он уже знал: в книгу жалоб ничего писать не станет, хотя бы и пришлось выйти на полковое построение в поношенном кителе.