— Зачем они вам?
— Он не из нашей роты, но с двумя нашими немецкий танк перевернул, а никто и знать не знает ни фамилии его, ни имени.
— Как же они ухитрились?
— Не могу знать, товарищ подполковник. Меня здесь не было.
— А где же вы были?
Строков замялся, но открыто, покаянно смотрел в глаза Заварухина, наливаясь тяжелым румянцем от челочки до кадыка.
— В прятки играли на суходоле? Так, что ли? — Усы у Заварухина дрогнули и ощетинились. — В прятки играли всей ротой. А он один прикрыл вас. Хоть мертвому— то поклонитесь.
—
Пасмурный день иссяк. Где-то за обложными тучами село солнце, и потемневшее еще более и набрякшее дождем небо легло краями по увалам, подступило к самой деревне. В вечернем безветрии остро пахло гарью, бензином, затхлостью развороченного человеческого жилья.
Заварухин, как только вышел на улицу, сразу же увидел капитана Афанасьева, а тот увидел командира полка и побежал навстречу, как-то неуклюже высоко поднимая свои острые колени. Заварухин глядел на бегущего к нему капитана и в эту минуту радовался ему как родному, и гордился им, словно героем. Афанасьев подскочил к командиру и, как часто бывает с непрофессионалами-военными, вместе с грудью выпятил живот, подбросил к фуражке руку ладонью вперед, но Заварухин, улыбаясь, взял эту руку и крепко пожал ее:
— Спасибо, Дмитрий Агафоныч. Спасибо, друг. Ну, сам знаешь…
Афанасьев смутился, порозовел, захлопал глазами и, сунув в рот окурок, спрятанный в горсти левой руки, сделал длинную затяжку.
— Не выдюжил вот, — виновато опустив глаза, сказал Афанасьев. — Знаете, как говорят, каялась собака бегать за возом, да бегает. Так и я… А с танком этим, — капитан кивнул в сторону площади, — с танком этим какую штуку упороли. Он подошел к церкви и давай лупить по ней — только клочья летят, а солдаты из канавы немецкую же мину на шесте возьми да подсунь под него. Длинная, говорят, была, с метр, не меньше, в розовой коробке с ручками. И какая же в ней, слушай, сила — танк-то опрокинуло. Лежит на боку. А танкистов выволокли. Живые.
— Всех своих подберите и схороните, — сказал Заварухин и, чтобы обрадовать уставшего капитана Афанасьева, сообщил ему вполголоса: — Батальон, Дмитрий Агафоныч, приготовь к маршу.
— Есть, приготовить. Да, вот еще, товарищ подполковник. Скажите вы своему комиссару, чтоб он под пулями не опережал солдат. Пример-то примером, да как бы он боком нам не вышел.
По тому, как капитан, расправив плечи, пошел к площади легкой походкой, было понятно, что он обрадован предстоящим маршем, и Заварухин, глядя вслед комбату, укрепился в своем решении и направился к штабной избе, чтобы сейчас же выслать разведку по пути отхода.
Всю штабную избу разволокло снарядами: крышу сбило, наличники сорвало, палисадник, кусты в нем, ворота, заборы, рамы в окнах — все изломано, иссечено осколками и пулями, смято, перемешано. Навстречу командиру выбежал старший лейтенант Писарев, все такой же бравый, с крепкой красивой шеей и круглым розовым лицом, словно он, собранный и подтянутый, среди этого развала и кутерьмы хранился где-то в футляре. Если бы Заварухин не вел разговоров с ним по телефону во время боя, то мог бы подумать, что старший лейтенант отсиживался где-нибудь в тихом уголке.
— Штаб, товарищ подполковник, перевели пока в сарай, — доложил Писарев. — Я дал распоряжение комендантскому взводу рыть блиндажи.
— Отменить распоряжение. Вызовите комбатов и начальников служб. Соберите сведения о потерях. И наших, и его.
— Есть! — Писарев повернулся и пошел впереди подполковника, выбирая для него дорогу среди хлама, воронок, ячеек и окопчиков, наковырянных солдатами. Глянув на помначштаба сзади, Заварухин увидел, что шинель и гимнастерка на его правом плече порваны, а в дыре белеет нательная рубаха. И вообще, со спины Писарев не был розовым молодцом: правое плечо у него было нездорово опущено и сам он шел как-то боком.
— Ты ранен, никак?
— Да вот, товарищ подполковник, — начал говорить Писарев, остановившись и пропуская вперед Заварухина — до сарая уже осталось несколько шагов, — зацепило осколком. Вскользь как-то. А рука занемела. Ваш ординарец Минаков говорит: спиртом натереть надо…
— У него от всех болезней спирт, — улыбнулся Заварухин.
У дверей сарая дорогу командиру полка заступил связной Недокур и громко, гордясь порученным делом, доложил:
— Товарищ подполковник, ваше приказание выполнил. Вот он, стрелял-то который по немцам.
Недокур сделал шаг в сторону, а на его место встал другой, с провалившимися глазами и ежистыми, сердитыми бровями над ними.
— По вашему приказанию…
— Это опять ты?! — светло изумился Заварухин, прервав рапорт бойца и любовно оглядывая его неказистую фигуру. В глаза прежде всего бросились непривычно чужие вещи на нем: короткие сапоги и широкий ремень с белой квадратной пряжкой. — Я тебя знаешь с каких пор знаю? — все с улыбкой продолжал Заварухин. — А вот когда к тебе жена приезжала на Шорью и ты угощал старшину в ельнике. Было? — Охватов смутился. — Ну что ж, товарищ Охватов, я напишу письмо твоей жене: пусть она знает, какой у нее хороший муж. Давай твою руку.
— Служу Советскому Союзу! — нашелся и гаркнул
Охватов, все еще не понимая, за что его взялся хвалить командир полка.
— А ремень сними. На пряжке-то, поди, не ведаешь, что написано? «Got mit uns» — «С нами бог». Понял?
— Понял, товарищ подполковник, — отозвался Охватов и, утянув живот, начал расстегивать ремень, а расстегнув, швырнул его — ремень повис на ветвях упавшего тополя, покачиваясь и блестя тусклым новым глянцем.
«Дурак — дурак и есть! — злорадно подумал связной, ходивший за Охватовым. — Разве такую добрую штуку бросают? — И тут же прикинул, что, как только разойдутся люди, он возьмет ремень и спрячет его под гимнастерку. — Бог с ними, а ремень со мной».
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться? — сказал Охватов, чувствуя себя совсем неловко в разбалахонившейся шинели: у него, оказывается, вместе с пуговицами был оторван и хлястик. Заварухину было некогда, Охватов понимал это, но долг перед товарищем был сильнее всего, и боец, глядя точно в глаза командира, заторопился: — На моих глазах, товарищ подполковник, погиб боец Клепиков. Он уже до этого ранен был, а тут немцы прижали нас на хуторе — никакого спасения. У него даже винтовки не было… Словом, геройски погиб.
— Из какого батальона?
— Не спросил, товарищ подполковник.
— Узнай и доложи о бойце Клепикове его батальонному командиру. А за доброе слово о товарище спасибо.
В небольшом дощатом сарае без потолка было уже темно, и, когда вошел Заварухин, бойцы зажгли протянутый из угла в угол кабель в толстой, пропитанной смолой обмотке. Два смрадных язычка пламени тихо ползли от углов сарая к середке провисшего провода. На низкую бочку были положены двери, заменявшие стол, а на столе лежала развернутая немецкая карта и много замусоленных бумаг, которые перебирал батальонный комиссар Сарайкин, стоя у стола. Бойцы тотчас же вышли из сарая, а старший лейтенант Писарев, откинув ряднину, закрывавшую вход, убедился, что командир при месте, остался на улице и закричал своим звонким, молодым голосом:
— Связные, ко мне!
Командир и комиссар долго разглядывали один другого, будто узнавали, и, уяснив наконец, что оба живы и даже не ранены, дружелюбно улыбнулись, но улыбки вышли горькие, виноватые: «Видишь вот, мы уцелели, а полка, можно сказать, нету». Мысли друг друга хорошо поняли и, сговорившись словно, тяжело вздохнули.
— Будем отходить, товарищ комиссар. Спасем хоть что осталось.
— Как отходить?
— На восток.
— Это же отступление, Иван Григорьевич. — Глаза Сарайкина сузились и настороженно обострились. — Если я тебя правильно понял, ты предлагаешь бежать?
Сарайкин поднял безбровые надглазья, все так же щурясь, и Заварухин покачнулся в своем решении, но вдруг, обозлившись на себя за свою слабость, возвысил голос:
— Ты не пугай словами, комиссар! Я решил отходить!
— А со мной посоветовался?
— Советуюсь вот.
— Ты, я вижу, принял решение.
— На то я и командир, чтобы принимать решения.
Сарайкин в сердцах бросил на стол письма и фотографии, захваченные у немцев, которые рассматривал, и отошел в тень:
— Я не даю согласия на отход, потому как не желаю вместе с тобой стоять в нательной рубахе у стенки. Вот где стоим, тут и умирать будем.