Еремейчик докладывает:
— По счету все здесь.
Вся группа стоит молча, прислушивается. Ветер качает сосновый подлесок, шуршит в хвое дождичек. Воздух резко пахнет хвоей, талым снегом. Душа не верит, что, кроме нас, тут кто-то поблизости существует.
— Не дышать! Считать до восьмидесяти!
Считаем, слушаем… Шестьдесят, шестьдесят один, шестьдесят два. И вдруг — чух-чух-чух, чух-чух-чух. Поезд. Шум его нарастает. Все начинают дышать, шептаться. Минеры скапливаются в особую группу.
— Молчать! — командует майор. — Еремейчик! Когда эшелон подойдет на ближайшую к нам точку, определите на слух расстояние до полотна, число вагонов, направление движения, скорость движения, меру погруженности и предполагаемый груз.
И снова мы стоим, молчим, ждем. Еремейчик снимает с себя вещмешок, опускает на землю и рацию с комплектом питания. Тут только я вспоминаю, что он помимо своих прямых обязанностей еще и радист. Глаза уже привыкли к темноте, но мы друг другу еле видны. Отогнув уши ладонями, Еремейчик слушает. Поезд все ближе, ближе. Слышно, как стучат на рельсовых Стыках колеса. Спросить меня — я бы сказала, что мы от него не более чем в двухстах метрах. Паровоз тоненько и резко свистит четыре раза. Потом шум понемногу стихает, удаляясь вправо.
Еремейчик уверенно и четко докладывает:
— По состоянию приглушающей влажности атмосферы предположительное расстояние от пункта наблюдения до железнодорожного полотна — тысяча двести метров. Состав сборный: пять пассажирских и девять шестнадцатитонных двухосных вагонов, груженных живой человеческой или тягловой скотской силой.
— Говорите яснее. Люди, что ли? Лошади?
— Людей там нет, это фрицы, стало быть — гитлеровцы. Лошади или коровы — отсюда не чувствую. Состав идет направлением Джанкой — Керчь. Ориентировочно определяю: мы находимся в расширяющейся части перешейка, примерно в двадцати километрах от Черного и в трех от Азовского. Скорость продвижения состава порядка сорока пяти — пятидесяти километров в час: немцы тут партизан не боятся. О чем с тоской и сообщаю.
Майор приказывает:
— Отберите четверых в разведку. Группа, становись кольцом, автоматы на изготовку! До возвращения разведчиков не шуметь, не говорить. Всем поставить часы по моим: один час тридцать шесть минут московского.
Через полчаса все ушедшие поочередно возвращаются и докладывают, что поблизости никого нет. Все группой уходим цепочкой по следу Еремейчика повыше, в гущу можжевельника. Майор и Еремейчик, уединившись под плащ-палаткой, лежа рассматривают карту. Нам, собравшимся вокруг, виден мутный свет из щелочек, слышны голоса командира и его помощника. Так длится минут десять. Шуршит в руках командиров карта, свет под плащ-палаткой гаснет. Одним движением майор и старшина вскакивают, но не расходятся. Они обнимаются, троекратно целуются. Еремейчик дрожащим голосом говорит:
— Товарищ Зубр…
Майор вытирает глаза:
— Друг Еремейчик. Сколько вместе пройдено!
— Товарищ Зубр, случись что — семью мою не забудь. Адрес знаешь?..
— Знаю, знаю. Ни пуха тебе, ни пера, Еремейчик!
А мы стоим, ждем — с каждой стороны по пятеро.
— Что же вы не прощаетесь, хлопцы? — Глянув на меня, майор поперхнулся: — И девчата. А ну обнимитесь, поцелуйтесь!
И тут вдруг вышло, что меня обнимает и целует, будто мы с ним расстаемся, Генка Цыган.
Я с досады даже сплюнула. Ведь он идет с нами.
Вот так мы и разошлись, расстались — шестеро к морю, шестеро к лесу.
* * *
Дождь сыпал мелкий, липкий, обволакивающий. Бойцы группы, нагнув головы, осторожным кошачьим шагом продирались сквозь кустарник. Всюду под ногами хвоя, иногда мокрый скрипучий песок. Идем молча. Слышим дыхание друг друга. Шагаю и думаю — нехорошо получилось, что разделили группы только вчера, мало знаем друг друга. Нас пятеро бойцов: Генка Цыган, Колька Рыжик, Петр Железка и Андрей Толокно. Пятая я. О Генке Цыгане и Кольке Рыжике уже говорилось. Андрей Толокно по «Школе» мне тем только и помнился, что все время ужасно много курил и глухо покашливал. Помню, однажды я его слегка поддела: «Как же ты в лазутчики готовишься, а сам все куришь да куришь? Ты нее себя выдашь. Огонь спички виден за километр». На что мне Андрей ответил: «Не бойсь, сестренка. Я одну от другой прикуриваю. Огонь раз запалю — и на весь день. А потом учти — я из шахтерской породы. У меня батька забойщик, угольщик. Учил меня держать дисциплину. Не понимаешь? В газовой шахте курить нельзя. Как в шахту спустился — забудь, что был курящим. И ничего, оказывается, привыкаешь. Поднимешься на-гора — дыми не хочу». Этот разговор я запомнила. А что еще? Ну, крепкий, широкоплечий, курносый парень. Не слишком разговорчивый.
Петр Железка так держался, будто между нами протекла река. Докричаться можно, только слов не разберешь. Чем был заметен Железка? Куда б мы ни шли, звенит в кармане мелочью: вроде на сапогах у него шпоры. Нарочно, что ли, так делал? А сейчас идет и не звенит; Андрей Толокно не курит. Пойми где кто…
Тревожные мысли не покидали. Клубились в голове. Тут и отец с матерью, которым я сказала, что учусь на медсестру. Тут и Аверкий, который мог быть со мной рядом, а его заслали на противоположный берег Азовского моря… Вдруг подумалось, что из Крыма к нему ближе. Если б мирное время, садись в лодочку и греби через Керченский пролив. Нет, на лодочке бы не получилось, до моря нам еще шагать да шагать. По моему пониманию, мы, считая все повороты, прошли километров пятнадцать. Скоро начнутся виноградники. Карту я помню отчетливо и ярко. Она для меня освещена внутренним светом. Так было и в Кущевке и в Нальчике. А тут еще ориентир — железная дорога. В подобных условиях мне и компас не нужен. Интересно, как мог Еремейчик определить, какой состав и сколько в нем вагонов. Скорей всего, сказал, чтобы вселить в своих ребят уверенность и восхищение перед его проницательностью. А может, долгая практика дает подобный навык? Еремейчик и Зубр партизанили под Севастополем, пускали под откос немецкие эшелоны…
Мне идти нетрудно, меня разгрузили. В вещмешке остались только продукты. Мины и тол нашей разведгруппе не нужны — они перекочевали в мешки минеров, которые отправились искать партизан. Остальные, включая командира, тоже подразгрузились, но мне оставили меньше, чем другим. И не потому, что девчонка — сил у меня побольше, чем у Рыжика, — а потому, что тащу рацию и два комплекта питания, а это восемнадцать килограммов. Две гранаты тоже весят. Автомат, пистолет, фляжка с водой, лопатка — все тянет к земле. Но пока шли сосновым подлеском, было легко. Тем более мы спускались под уклон. Вот только напрасно одели нас в теплые бушлаты, в ватные штаны, в шапки из искусственного меха. Не знаю, как другие, а я от испарины больше мокла, чем от дождя, хотя плащ-палатку отбросила за спину.
Когда вышли к виноградникам, командир подал знак, что пора сделать передышку и прислушаться. Я глянула на свои светящиеся часы: 5 часов 21 минута.
Я так считаю, что тревога всегда подступает раньше изнутри, чем снаружи. Непонятно даже, с чего начинается, но уже чувствуешь, что вся напряглась.
Прошло минуты две, и мы стали замечать дымящийся в волнах тумана рассвет. Туман пока что прозрачный. Во всяком случае, настолько, что можно различить предметы. И тут откуда ни возьмись сорока. Она поднялась с сосенки и пустилась над нами кружить. Не на высоте, а понизу, будто козодой или даже летучая мышь. Правда, звук ее полета слышен — не то что у ночных птиц.
— Молчи, проклятая, молчи! — злым шепотом сказал майор Зубр.
Я думала, он ко мне обращается, так как была только одна женского рода. А ведь я и слова не проронила, не кашляла, не чихала. Оказывается, командир заклинал молчать сороку.
Что за подлая жизнь у этой птицы! Я тогда еще лесных условий не знала. Позднее, когда партизанила на Украине и в Польше, мне пришлось сорочий нрав прочувствовать на себе сполна. С детства я от старших слышала, что сороки похищают блестящие предметы, за что в народе их прозвали воровками. Однако сорока хуже чем воровка: будто по найму Гитлера, она действовала против партизан и разведчиков. Сорока живет в лесу, но ради того, чтобы напакостить, готова даже лететь в населенный пункт или в воинскую часть противника. У нее натура такая: увидит, что крадучись пробирается один лазутчик или группа, обязательно оповестит об этом всех в окружности.
Так было и в то раннее утро 8 марта 1943 года. Я эту дату точно запомнила — Женский день. Самый тяжелый и страшный Женский день, выпавший мне за мою жизнь.
Несмотря на заклинания нашего командира, сорока застрекотала. Не знаю, живет ли эта птица в Германии, но здесь немцы ее понимали, как родную. Только она пустила свои каркающие трели, сразу же и совсем близко раздался выстрел ракетницы; я даже думала, что Зубр выстрелил. Нет, мы нарвались на фашистскую заставу. Секунду спустя над нами повисла осветительная ракета и застрочил немецкий пулемет.