Когда она нагибалась и мельком, снизу вверх, посмотрела на Штрума, лицо ее было особенно миловидным.
— Боже мой, у вас рояль,— сказала она,— вы умеете играть? — Она задавала шутливые вопросы, ей хотелось посмеяться над ним.— Играете, но немного, наверно чижика? — спросила она.
Он развел руками.
Штрум был неловок и робок с женщинами.
И сейчас ему, как многим застенчивым людям, казалось, что он холодный, житейски опытный, а женщине с ясными глазами в голову не приходит, что она нравится соседу, владельцу спичек, что он смотрит на ее тонкие пальцы и на ее загорелые ноги в сандалетах на красных каблуках, на ее плечи, маленькие ноздри, грудь, волосы.
Он все не решался спросить, как ее имя.
Потом она попросила его поиграть на рояле, и он играл сперва вещи, которые ей должны были быть известны: вальс Шопена, мазурку Венявского, затем засопел, затряс головой, заиграл Скрябина, искоса поглядывая на нее. Она слушала внимательно, хмуря брови.
— Где вы учились играть? — спросила она, когда он закрыл крышку рояля, обтер платком виски и ладони.
Он не ответил на вопрос своей новой знакомой и сам спросил ее:
— Как вас зовут?
— Нина,— сказала она,— а вы Виктор,— и указала на лежавшую на столике большую фотографию с надписью: «Виктору Павловичу Штруму — аспиранты Института механики и физики».
— А отчество? — спросил он.
— Просто Нина, без отчества.
Штрум предложил ей выпить чаю и поужинать с ним.
Нина согласилась и посмеивалась, глядя, как неумело хозяйничает Штрум.
— Кто же так хлеб режет? — спрашивала она.— Давайте уж я. Да к чему открывать консервы, и так всего хватает на столе… Постойте, постойте, надо стряхнуть пыль со скатерти.
Какая-то особая трогательная прелесть была в милом хозяйничанье этой молодой женщины в большой, пустой квартире.
За ужином Нина рассказала ему, что она живет с мужем в Омске, он работает в райпотребсоюзе. Она приехала в Москву с партией белья для госпиталей из омского швейкомбината, ее тут задержали с оформлением и сдачей, через несколько дней она поедет в Калинин,— материалы, которые полагались Омску, по ошибке заслали в Калинин.
— А после этого придется домой ехать,— сказала Нина.
— Почему же «придется»? — спросил Штрум.
— Почему? — переспросила она и вздохнула: — Вот потому.
Штрум предложил ей выпить вина.
Нина выпила полстакана мадеры, той, которую Людмила Николаевна велела привезти в Казань, и над верхней губой у нее заблестели капельки пота, она стала обмахивать платочком шею и щеки.
— Вы не боитесь, что окно открыто? — спросил Штрум.— Почему все же вы сказали: «придется ехать домой», ведь обычно говорят: «придется уехать из дому».
Она засмеялась и легонько покачала головой.
— Что это за цепочка? — спросил он.
— Это медальон, тут фотография моей покойной мамы.— Она сняла цепочку с шеи, протянула ему.— Хотите посмотреть?
Он посмотрел на маленькую пожелтевшую фотографию пожилой женщины, с головой, по-деревенски повязанной белым платочком, и бережно вернул гостье медальон.
Потом она прошлась по комнате и сказала:
— Боже мой, какая огромная площадь, заблудиться можно.
— Я бы хотел, чтобы вы заблудились здесь,— проговорил он и смутился от своих слишком смело сказанных слов.
Но она, видимо, не поняла его.
— Знаете что,— сказала она,— давайте я вам помогу пыль в комнате вытереть, посуду убрать.
— Что вы, что вы! — испуганно сказал Штрум.
— А что же тут такого? — удивленно спросила она.
Она вытерла клеенку, стала перемывать стаканы и рассказывать.
А Штрум стоял у окна и слушал ее.
Какая странная женщина, как не походила она на всех знакомых ему женщин. И как красива! Как это она, не колеблясь, с поразившей Штрума режущей душу откровенностью, рассказывала о себе, рассказала о своей покойной матери, о том, какой у нее недобрый муж и как он виноват перед ней.
В ее словах необъяснимо соединялись ребячество и житейская опытность.
Она рассказала ему, что ее любил один «замечательный парень», техник по монтажу, она работала тогда наладчицей в цехе, и теперь сама не понимает, почему не вышла за него замуж, а незадолго до войны пошла за красивого соседа по квартире, уполномоченного Омского райпищепромсоюза, он сейчас на броне («прижался к броне»,— сказала она).
Нина посмотрела на ручные часики:
— Ну, пора. Спасибо за угощение.
— Вам спасибо, я даже не знаю, как благодарить вас.
— Война, все друг другу помогать должны,— сказала она.
— Нет, не только за это спасибо. А за чудесный, замечательный вечер. И за ваше доверие ко мне. Поверьте, я очень взволнован тем, что вы так рассказали о себе,— говорил он, приложив руку к груди.
— Вы странный,— сказала она и с любопытством посмотрела на него.
— О, я, к сожалению, не странный,— сказал он,— я самый обыкновенный человек. Необыкновенная вы. Разрешите, я провожу вас? — и он почтительно склонился перед ней.
Она несколько мгновений смотрела ему прямо в глаза, и ресницы ее на этот раз не моргали, а глаза стали пристальными, удивленными и широкими…
— Какой вы…— сказала она и вздохнула, словно собираясь плакать.
Да, мог ли он подумать, что эта молодая красивая женщина так много пережила. «Но как доверчива и чиста она»,— подумал он.
Утром, проходя мимо старухи лифтерши, сидевшей в дачном плетеном кресле, Штрум спросил:
— Как дела, Александра Петровна?
— Дела у всех одни,— ответила она.— Дочка болеет; хотела детей в деревню к сыну отправить, а в четверг письмо от невестки — забрали его в армию. Куда теперь их отправить, у той в деревне у самой двое, девочка постарше и мальчишка совсем мелкий.
42
В этот день в комитете Штрум узнал о приезде Чепыжина. Секретарша Пименова, шестидесятилетняя, полнотелая старая дева, смотревшая на мужчин, независимо от того, были ли они седыми профессорами или студентами первого курса, осуждающими глазами, сказала Штруму:
— Виктор Павлович, академик Чепыжин просил вас ждать его — он будет здесь к шести часам вечера.
Она посмотрела на Штрума и строго произнесла:
— Ждать вам надо обязательно, так как он завтра уезжает в Свердловск.— После этого она, усмехнувшись, негромко добавила: — И ждать вам придется долго, так как убеждена, что Дмитрий Петрович опоздает.
Этим она хотела сказать, что и знаменитый академик не лишен слабостей, которые присущи ветреному трудновоспитуемому полу.
Но она действительно оказалась права — Чепыжин приехал в начале восьмого, когда кабинеты и комнаты уже опустели и вахтер сурово оглядывал нервно шагавшего по коридору Штрума, а оставшийся на ночное дежурство секретарь пристраивал к письменному столу кресло своего начальника, готовясь без лишней маеты скоротать ночь.
В тот момент, когда Штрум услышал шаги Чепыжина и затем, оглянувшись, увидел в глубине коридора знакомую плотную фигуру, он испытал чувство радости и волнения.
Чепыжин, заметив Штрума, протянул руку и, быстро идя ему навстречу, громко произнес:
— Виктор Павлович, вот мы и встретились… в Москве!
Вопросы его были неожиданные, быстрые…
— Как в эвакуации живете? Трудновато? Обо мне вспоминаете? Как вы тут с Пименовым договорились? Бомбежек боитесь? Людмила Николаевна этим летом в колхозе не работала?
Слушая ответы Штрума, он слегка склонял голову набок, и под его широкими бровями блестели внимательные, одновременно веселые и серьезные глаза.
— План ваш читал,— сказал он,— действуете вы, мне кажется, в правильном направлении.— Задумавшись, он проговорил негромко: — Сыновья мои в армии, Ванюша ранен был. Ваш-то ведь тоже в армии? Бросим-ка мы с вами науки и пойдем на фронт добровольцами? А? — Он вдруг оглядел комнату и сказал: — Душно, пыльно, накурено. Знаете что? Мы до моего дома пешком пройдем. Недалеко. Километра четыре. А там вас автомобиль подвезет домой. Согласны?
— Конечно, согласен,— ответил Штрум.
В тихом вечернем сумраке загорелое, обветренное лицо Чепыжина казалось коричнево-темным, а светлые большие глаза глядели зорко и пристально. Верно, такими были это лицо и глаза, когда Чепыжин по лесной, теряющейся во тьме тропинке спешил во время своих походов к месту ночевки.
Когда они переходили Трубную площадь, он остановился и внимательно, медленно осмотрел пепельно-голубое вечернее небо. Удивительным был этот долгий, внимательный, хмурый взгляд. Вот оно — небо детских мечтаний, располагавшее к грустному созерцанию, к бездумной печали… Но нет! Небо — вселенская лаборатория, где прилагался труд его разума, небо, на которое он смотрел глазами крестьянина, оглядывающего поле, где немало пролито им пота.
Эти первые замерцавшие звезды, быть может, порождали в его мозгу мысли о протоновых взрывах, о фазах и циклах развития, о сверхплотной материи, о космических ливнях и ураганах варитронов, о различных космогонических теориях, о собственной его теории, о приборах, регистрирующих невидимые потоки звездной энергии…