Какая странная женщина, как не походила она на всех знакомых ему женщин. И как красива! Как это она, не колеблясь, с поразившей Штрума режущей по душе откровенностью, рассказывала о себе, рассказала о своей покойной матери, о том, какой у неё недобрый муж и как он виноват перед ней.
В её словах необъяснимо соединялись ребячество и житейская опытность.
Она рассказала ему, что её любил один «замечательный парень», техник по монтажу, она работала тогда наладчицей в цехе, и теперь сама не понимает, почему не вышла за него замуж, а незадолго до войны пошла за красивого соседа по квартире, уполномоченного Омского райпищепромсоюза, он сейчас на броне («прижался к броне»,— сказала она).
Нина посмотрела на ручные часики:
— Ну, пора. Спасибо за угощение.
— Вам спасибо, я даже не знаю, как благодарить вас.
— Война, все друг другу помогать должны,— сказала она.
— Нет, не только за это спасибо. А за чудесный, замечательный вечер. И за ваше доверие ко мне. Поверьте, я очень взволнован тем, что вы так рассказали о себе,— говорил он, приложив руку к груди.
— Вы — странный,— сказала она и с любопытством посмотрела на него.
— О, я, к сожалению, не странный,— сказал он,— я самый обыкновенный человек. Необыкновенная вы. Разрешите, я провожу вас? — и он почтительно склонился перед ней.
Она несколько мгновений смотрела ему прямо в глаза, и ресницы её на этот раз не моргали, а глаза стали пристальными, удивлёнными и широкими…
— Какой вы…— сказала она и вздохнула, словно собираясь плакать.
Да, мог ли он подумать, что эта молодая красивая женщина так много пережила. «Но как доверчива и чиста она»,— подумал он.
Утром, проходя мимо старухи лифтёрши, сидевшей в дачном плетёном кресле, Штрум спросил:
— Как дела, Александра Петровна?
— Дела у всех одни,— ответила она.— Дочка болеет; хотела детей в деревню к сыну отправить, а в четверг письмо от невестки — забрали его в армию. Куда теперь их отправить, у той в деревне у самой двое, девочка постарше и мальчишка совсем мелкий.
38
В этот день в комитете Штрум узнал о приезде Чепыжина. Секретарша Пименова, шестидесятилетняя, полнотелая старая дева, смотревшая на мужчин, независимо от того, были ли они седыми профессорами или студентами первого курса, осуждающими глазами, сказала Штруму:
— Виктор Павлович, академик Чепыжин просил вас ждать его — он будет здесь к шести часам вечера.
Она посмотрела на Штрума и строго произнесла:
— Ждать вам надо обязательно, так как он завтра уезжает в Свердловск.— После этого она, усмехнувшись, негромко добавила: — И ждать вам придётся долго, так как убеждена, что Дмитрий Петрович опоздает.
Этим она хотела сказать, что и знаменитый академик не лишён слабостей, которые присущи ветреному трудновоспитуемому полу.
Но она, действительно, оказалась права — Чепыжин приехал в начале восьмого, когда кабинеты и комнаты уже опустели и вахтер сурово оглядывал нервно шагавшего по коридору Штрума, а оставшийся на ночное дежурство секретарь пристраивал к письменному столу кресло своего начальника, готовясь без лишней маяты скоротать ночь.
В тот момент, когда Штрум услышал шаги Чепыжина и затем, оглянувшись, увидел в глубине коридора знакомую плотную фигуру, он испытал чувство радости и волнения.
Чепыжин, заметив Штрума, протянул руку и, быстро идя ему навстречу, громко произнёс:
— Виктор Павлович, вот мы и встретились… В Москве!
Вопросы его были неожиданные, быстрые…
— Как в эвакуации живёте? Трудновато? Обо мне вспоминаете? Как вы тут с Пименовым договорились? Бомбёжек боитесь? Людмила Николаевна этим летом в колхозе не работала?
Слушая ответы Штрума, он слегка склонял голову набок, и под его седыми широкими бровями блестели внимательные, одновременно весёлые и серьёзные глаза.
— План ваш читал,— сказал он,— действуете вы, мне кажется, в правильном направлении.— Задумавшись, он проговорил негромко: — Сыновья мои в армии, Ванюша ранен был. Ваш-то ведь тоже в армии? Бросим-ка мы с вами науки и пойдём на фронт добровольцами? А? — Он вдруг оглядел комнату и сказал: — Душно, пыльно, накурено. Знаете что? Мы до моего дома пешком пройдём. Недалеко. Километра четыре. А там вас автомобиль подвезёт домой. Согласны?
— Конечно, согласен,— ответил Штрум.
В тихом вечернем сумраке загорелое, обветренное лицо Чепыжина казалось коричнево-тёмным, а светлые большие глаза глядели зорко и пристально. Верно, такими были это лицо и глаза, когда Чепыжин по лесной, теряющейся во тьме тропинке спешил во время своих походов к месту ночёвки.
Когда они переходили Трубную площадь, он остановился и внимательно, медленно осмотрел пепельно-голубое вечернее небо. Удивительным был этот долгий, внимательный, хмурый взгляд. Вот оно — небо детских мечтаний, располагавшее к грустному созерцанию, к бездумной печали… Но нет! Небо — вселенская лаборатория, где прилагался труд его разума, небо, на которое он смотрел глазами крестьянина, оглядывающего поле, где немало пролито им пота.
Эти первые замерцавшие звёзды, быть может, порождали в его мозгу мысли о протоновых взрывах, о фазах и циклах развития, о сверхплотной материи, о космических ливнях и ураганах варитронов, о различных космогонических теориях, о собственной его теории, о приборах, регистрирующих невидимые потоки звёздной энергии…
А быть может, совсем другие мысли возникали в мозгу Чепыжина, когда долгим, хмурым взглядом смотрел он на первые звёзды, мерцавшие в небе.
Быть может, вспомнился ему ночной костёр, потрескивание сучьев, закоптелый котелок, в котором тихонечко вздыхает распаренное пшено, резная чёрная листва над головой?
Или вспомнил он, как ребёнком сидел в тихий вечерний час на коленях у матери и, чувствуя тепло материнского дыхания, тепло материнских ладоней, гладивших его по голове, смотрел, смотрел, дивясь и зевая, на звёзды.
А среди редких звёзд и хрупких оловянных облачков поднялись аэростаты воздушного заграждения, мелькали широкие лучи прожекторов. Война, война вторглась в города и на поля русских хлебопашцев, война шла в русском небе…
Они медленно шли и молчали. Штруму хотелось спрашивать, но он не задавал вопросов ни о войне, ни о работах Чепыжина, ни об успехах профессора Степанова, который недавно приезжал к Чепыжину советоваться, ни о том, как Чепыжин относится к работе Штрума, ни о том важном разговоре, который имел Чепыжин в Москве и о котором сегодня днём намекнул Штруму Пименов.
Он понимал, что был ещё один какой-то вопрос, разговор, касавшийся одновременно и войны, и работы, и тоски, жившей в сердце.
Чепыжин вдруг посмотрел на Штрума и сказал:
— Фашизм! А? Что с немцами стало? Когда узнаёшь о средневековом озверении немецких фашистов, оторопь берёт, леденеешь. Выжигают деревни, строят лагери смерти, организуют массовые убийства военнопленных, невиданные с первобытных времён расправы над мирными людьми! Кажется, всё хорошее исчезло. Кажется, нет там ни честных, ни благородных, ни добрых. А? Возможно ли это? Ведь мы знаем их. И их удивительную науку, и литературу, и музыку, и философию! А их рабочее движение? Откуда столько набралось злодеев? Вот, говорят, переродились, вернее, выродились. Говорят, Гитлер, гитлеризм сделал их такими.
Штрум сказал:
— Да, приходит такая мысль. И Магомет пошёл к горе, и гора пошла к Магомету. Но ведь гитлеризм возник не на пустом месте. Чудовищный шовинизм, «Deutschland, Deutschland über alles»[10] — это не Гитлер первым придумал. Я недавно перечитывал письма Гейне, «Лютеция»,— сто лет назад писано об отвратительном, фальшивом немецком национализме, орущем, воющем, об его идиотской неприязни к соседним и чужеземным народам{33}. А через полстолетия Ницше стал проповедовать сверхчеловека, белокурого зверя, которому все дозволено. А в четырнадцатом году цвет немецкой науки приветствовал кайзера, войну, вторжение в Бельгию; Оствальд{34}, да что там Оствальд, там были люди и побольше. И теперь, в пору империализма, Гитлер, идя к власти, знал, что предлагает товар, который не залежится: у него родня и среди промышленников, и в прусском дворянстве, и в офицерстве, и в мещанстве. Потребитель нашелся! Кто марширует в полках СС? Кто всю Европу превратил в огромный концлагерь? Кто загнал в душегубки сотни тысяч людей? Фашизм в родстве со всей прошлой германской реакцией, но он особый её вид, он ужасней всего, что было.
Чепыжин отмахнулся рукой:
— Фашизм силён, но есть предел его власти. Это надо понять. Не беспредельна власть фашизма над людьми! В основном, в общем Гитлер изменил не соотношение, а лишь положение частей в германской жизненной квашне. Весь осадок в народной жизни, неизбежный при капитализме, мусор, дрянь всякая, всё, что таилось и скрывалось, всё это фашизм поднял на поверхность, всё это полезло вверх, в глаза, а доброе, разумное, народное — хлеб жизни — стало уходить вглубь, сделалось невидимым, но продолжает жить, продолжает существовать. Многих, конечно, фашизм душевно исковеркал, испакостил, но народ остаётся. Народ останется.