Так думал Махоркин, превозмогая накатывающую головную боль и настраиваясь на веселый рассказ, продолжать который, если начистоту, ему вовсе не хотелось.
— Ну, скоро-ты, — поторопил кто-то нетерпеливый.
Его поддержали:
— Давай, друже! Пора!.. Заждались!.. Извел проволочками, как бюрократ…
От слов этих Махоркин расцвел. В лукавых глазах блеснули бесенята:
— Давно бы рассказал, да вот забыл, на чем остановился, — поскреб он за ухом.
— Не темни, — толкнул его локтем усатый лыжник и поспешил напомнить: — Ну очнулся ты на пуховиках, глядь, а рядом с тобой Ася.
— Если бы Ася, — горестно начал Махоркин, — а тут продрал глаза и вижу у постели, где я среди девичьих подушек будто убитый спал, стоит огромный детина, смотрит на меня, как товарищ сержант Петров на фрица, и рукава засучивает. В зубах у него папироса и он ее во рту из угла в угол катает: «Так, так, — говорит. — Здорово, голубок, растак, дескать, твою и разэтак и прочие некультурные слова. Ловко устроился. Не оперился еще, материнское молоко с губ не вытер, а уже в девичью постель забрался. У тебя что, сопляк паршивый, уже удостоверение о регистрации брака в ЗАГСе имеется?»
«Нет, — говорю, — об этом мы еще и не думали». «Ах, не думали! Вам недосуг… С пуховых подушек сближение начали. Тогда что ж… Давай-ка, голубок, за стол, посидим, вместе подумаем. Асиной сестры муж я, этой семье не чужой человек и судьба ее мне вовсе не безразлична». — И вынимает меня из постели одной рукой, как нашкодившего котенка.
— И завязалась жестокая битва! — сочувственно протянул один из бойцов.
— Какая там битва, — отмахнулся Махоркин. — Душа в пятки ушла, голова в плечи… Куда мне с таким тягаться? Он бы мне раз подвесил и — труба, со святыми упокой. Нет, посадил за стол, еще выше рукава засучил, мускулами, как цирковой борец, играет. Жалко мне себя стало, пропала моя молодая жизнь. И как я, думаю, дурак моченый, в эту постель попал? Не иначе когда был во хмелю, тещенька туда меня уложила.
А детина тот пудовыми кулаками в районе моего носа играет и говорит этак ласково:
«Ну-с… отвечай, шкодливый щенок, на что рассчитывал? Может, думал, беззащитные тут живут. Маманя старенькая, девушка без отца… Понежимся, погуляем, а там и в кусты, в армию призовут. Спою, мол, им у порога: не грустите обо мне ради бога». «Да ничего я не думал петь, — кричу чуть не в слезах. — В мыслях не было такого». «Ах, не было! Не хотел даже попрощаться, — проскрипел родич зубами. — Ну, так мы с тобой сейчас расквитаемся. Век будешь помнить, как закон нарушать. Немало вас таких субчиков находится — любителей поблажить, несмышленых девушек в слезы вводить. Ну, вот так, обормот. Убивать тебя да, пожалуй, и бить тоже не буду. Нечего бить. Хил ты, мозгляк. Другое тебе наказание будет, более жестокое».
— Мать честная! — ужаснулся молодой боец. — Это какое же наказание он тебе придумал?
— Да вот придумал, — продолжал Махоркин. — Видать, заранее все обкумекал. «Сегодня же, говорит, пойдешь на вечеринку и перед всем честным народом объявишь, что ты без ума от Аси и женишься на ней». «Да как же я объявлю об этом, — закричал я в ответ. — Когда и сам пока не знаю — нравится она мне или нет. Да и что у нее самой на уме, мне неизвестно. Может, она за меня и не пойдет». «А это уже не твое, братец, дело — пойдет или не пойдет, — говорит ихний родич. — Возможно, ей выгоднее будет отказать тебе при всем народе и на этом отказе нажить себе девичий авторитет. Отвечай сейчас же: пойдешь или не пойдешь?»
— И что же? Как? — спросил кто-то из слушавших. — Отказался? Да? А он тебя по морде. Да?
Махоркин усмехнулся:
— Ну, что вы… Зачем же бить будущего свояка. Видя мое колебание, он меня вежливенько сгреб в охапку и отнес на задворье, в погреб. «Сидеть тебе, голубь ясный, до той поры, пока не согласишься на мои вполне приличные условия. Голодным, надеюсь, не будешь. В погребе есть турнепс, редька, квашеная капуста, соленые огурчики… Будь здоров и не кашляй! И не вздумай кричать, дуралей. Зря, охрипнешь. Никто твой крик не услышит. Люк в погреб я сеном укрою, дерюгой. Могильную тишину тебе гарантирую».
— Вот те да!.. Ай, да ситуация! Ну и попался ты, братец!.. — захохотали бойцы.
— Да уж, и не говори, — махнул рукой Махоркин. — Волосы на голове дыбом стали. Конец, думаю, пришел тебе, парень. Иссохнешь ты тут на капустных кочерыжках подло и бесславно. Да так тебе и надо, дураку, чтоб вел себя достойно и не зарился на клятую рюмку из рук чужой мамани.
— Но что же делать? Что дальше-то было?
— А что дальше было, как-нибудь после доскажу, — зевнув в кулак, сказал Махоркин. — А теперь спать. Солдатская ночь коротка. Когда еще доведется поспать у такого жаркого костра? — И, подоткнув под себя ветки лапника, улегся и натянул на забинтованную голову отворот тужурки, дав понять, что рассказ на сегодня решительно окончен.
Над бором лениво тянулась зимняя ночь — долгая, холодная, наполненная тревожными и радостными снами про мать и отца, невест, жен, родные места и проклятых иноземцев, с которыми завтра на рассвете, наверное, придется вступить в бой.
33. НЕЖДАННЫЙ ОБЪЕКТ ДЛЯ АТАКИ
Долгая зимняя ночь укачала и костры. К рассвету в них сонно догорали покрытые седым пеплом последние головешки. Только один, тот, у которого рассказывал свои байки Махоркин, все еще вспыхивал красными языками огня, взбадриваемого усатым бойцом… Сидел он у костра на разлапистой коряге, как в кресле, и обгорелой палкой поправлял головни. Не спалось солдату, видать, тяжкие думы не давали ему покоя.
Командир отряда Шевченко, обходя под утро отрядный бивак, остановился возле одинокого костра, присел на корточки перед огнем, с удовольствием погрел над ним руки. Помолчав минутку, спросил:
— О чем думка, воин? Почему не спится?
— Думка невеселая, оттого и на душе мутно.
— Ну поделись ею, если, конечно, не секрет.
— Да вот, товарищ командир, сижу и думаю. Висят у меня на ремне две гранаты и подсумок полон патронов. Завтра, если бой будет, коль первым меня не шлепнут, я непременно хоть одного-то фрица да ухлопаю. Ну куда ни шло, если это будет, пожилой, видевший жизнь, туда ему, старому дураку, и дорога. Зачем полез, куда не надо. Соображать должен. И я с ним так: или я его, или он меня. Тут по-иному нельзя. Ну а если молоденький солдатик, сосунок попадется? Ведь если в сущности разобраться, он ни в чем и не виноват. Задурили ему мозги, башку забрили, и шуруй «нах остен». А у него, желторотого, поди, тоже мать есть. Родила его, вскармливала, ночей небось не спала. Зачем? Но наверняка не за тем, чтобы его закопали в могиле под Москвой. Она, поди, мечтала увидеть его пивоваром где-нибудь в Мюнхене или колбасником, а может, знаменитым скрипачом? А его бац! и под березовый крест. Да оно и креста-то не будет. Повыдергаем все, распашем, новый лес на том месте вырастет.
Шевченко удивленно пожал плечами:
— Это что же? Милосердие? Сочувствие к противнику? Но они-то, как сам ты видел, о нас так не думают, о наших матерях не печалятся.
— Так то они… А то мы… Русский человек, он испокон века жалостливый, душа у него отходчивая. Вот сейчас — от ненависти к гадам дух заходится. Надо же — почти к самой Москве подобрался. На что, паразит, замахнулся. В бою я его зубами бы рвал. А в плен возьмем — нянчимся с ними. И кормим и поим, а раненым бинты, медикаменты, каких у нас и самих в обрез, и соломки под спину.
— Ну а как иначе, мы же советские люди. Однако они пока что не очень в плен сдаются.
— И об этом я подумал, товарищ капитан. А не сдаются они, по-моему, оттого, что плохо мы их воспитываем.
— Как так? — удивленно посмотрел на бойца Шевченко. — Это о каком таком воспитании ты говоришь?
— А вы сами глядите. Они нас своими листовками, как снегом, запорошили. От самой границы по их бумажкам топали. Диву даешься, сколько на каждого из нас геббельсовской мути заготовлено. Видать, не меньше, как по мешку на брата. А где же наши листовки? Я лично их что-то не видел. А надо бы. Они нам брехню, а мы им чистую правду. Ну ладно, когда они перли на полном ходу к Москве, время, конечно, было не подходящее агитировать немца. А сейчас — в самый раз. Немчура-то начала давать задний ход. Было бы очень кстати рассказать им все как есть о них и о нас. Авось, которые бы и задумались об своей жизни.
Командир встал, поправил шапку, подтянул ремень:
— Что ж, мысль в целом верная. Возвратимся к своим — поговорю с нашими политотдельцами. Но ты, браток, не расслабляйся, не давай в сердце места жалости к фашистам. Они ведь пока сдаваться не собираются. Потому и уничтожать их надо без пощады, без жалости. Ты сам только что сказал: или мы их, или они нас. Только так, дорогой, только так. Иначе потеряем Родину. Понял?
— Понял, товарищ командир.
— Ну, и отлично.
Шевченко взглянул на часы и зычно скомандовал: