Кутаясь в шаль, она поднялась на соседний холм.
Из-за облака краешком выглянула луна, и тени от холмов из серых стали черными.
Василиса Прокофьевна повела взглядом и не могла отыскать ничего, в чем сохранилась хотя бы крупинка минувшей жизни. Все стерлось: холмы и холмы, одни побольше, другие поменьше, печи, трубы…
Она посмотрела в сторону темневшего леса, на опушке которого покоились в могилах деды и прадеды ожерелковцев.
«Тяжело, родные, душе моей, мучается, как в аду, но перед вами она чиста… Нет у меня против себя раскаяния. Против других — огорчение и обида. Мы-то сожгли, а другие села стоят целехоньки — приют для немцев. Кабы все пожгли, глядишь, и немцев тут не было бы. Чего им на голом месте делать? Не лилась бы кровь шире Волги нашей. Не было бы этих мук, каких в аду, поди, и самый окаянный грешник не пробовал, не изводилось бы сухотой сердце материнское».
Откуда-то выскочил черный кот — худой, облезлый. Он вытянул горбылем спину и, уставившись на Василису Прокофьевну зеленоватыми глазами, так дико завопил, что она вздрогнула.
— Господи Исусе!..
Василиса Прокофьевна шикнула, и кот побежал через дорогу, продолжая вопить. Взглянув ему вслед, она вдруг нахмурилась, и пальцы ее стиснулись в кулаки: к селу подъезжали немцы, все на конях. Ехали от реки неторопливой рысью, растянувшись на полкилометра. Впереди, рядом с офицером, с трудом удерживавшим горячего белого коня, беспокойно юля во все стороны головой, трусил на пегой клячонке какой-то кривоногий парень.
«Иуда! — с ненавистью подумала Василиса Прокофьевна. — Вот такой же, поди, и нас выдал».
Ее непреодолимо потянуло посмотреть в лицо парня. Гитлеровских молодчиков она теперь знает, а вот что за лица у таких? Человечьи ли глаза у них, или стекляшки бесстыжие?
Она медленно спустилась с холма, а сердце внезапно затосковало, наполнилось смятением.
«Куда же это? Или еще село сбежавшее есть? Что-то не слыхала… Ежели село, зачем войска столько? Разве большой труд с безоружными бабами и ребятишками справиться?»
Подойдя к колючей изгороди, она увидела за кромкой берега длинно протянувшиеся круглые жерла: на пароме к берегу подплывали пушки.
«А что, ежели…» — От этой оборвавшейся мысли у нее перехватило дыхание.
Всадники поравнялись с изгородью.
— Я тебя, русски дурак, спрашивайт: шислё… шелё-век? — Голос у офицера был брезгливый и раздраженный.
— Говорю, ваше благородие, не знаю до точности… Много… человек сто… — Парень смотрел в сторону, но Василису Прокофьевну не интересовало теперь его лицо. Она напряженно вслушивалась в слова.
— Вооружений… винтовка… пулемет?
Что ответил парень — не расслышала. Офицер и кривоногий свернули к лесу: за ними, набавляя скорость, хлынули и остальные.
Сомнений не оставалось: «Туда!»
Василиса Прокофьевна рванулась вперед… и, изодрав руки о колючки проволоки, со стоном отшатнулась.
«Господи, что же делать?»
Конница уже во весь опор скакала к лесу. Василиса Прокофьевна растерянно осмотрелась. Неподалеку от нее в проволочной изгороди был разрыв — что-то вроде калитки, охраняемой двумя солдатами. Ничего, что она не знает, где отряд — далеко ли, близко ли, — побежит вместе с немцами, потом обгонит их. На пять минут, да опередит — крикнет, не даст врасплох напасть. Сто человек смогут за себя постоять, смогут!
Часовые, изумленные стремительностью, с которой бежала старуха, выпустили ее за изгородь, но тут же схватили и швырнули обратно, прямо наземь.
— Пустите! К дочери я!..
И опять отшвырнули ее немцы, защелкали затворами винтовок. Она поняла — живой ей не выбраться из этой колючей тюрьмы.
А конница уже въезжала в лес.
Василиса Прокофьевна провела по лицу окровавленной рукой и побрела назад. Сделав несколько шагов, пошатнулась, схватилась рукой за черную трубу и сползла на землю. На миг ей показалось, что она теряет сознание, но на самом деле потемнело все вокруг нее, потому что луна снова спряталась за облако, точно не желая быть свидетельницей того, что сейчас произойдет в лесу. На небе кое-где светились бледные звезды.
«Говорят, звезды — это глаза ангелов, через которые бог на весь мир смотрит». Василиса Прокофьевна не испытала от этой мысли ни страха, ни благоговения — она вся дрожала от гнева: «Смотреть, видеть все — и допустить!»
Солдаты, с любопытством наблюдали за ней, запрокинувшей седую голову к небу. У некоторых землянок стояли односельчане, потревоженные шумом промчавшейся конницы. Василиса Прокофьевна не замечала никого: здесь была только одна она, а там, на небе, — он, как с детства ей внушили, судья всех и всего, — бог, никогда не виденный; бог, чистота веры в которого колебалась у нее в последнее время, как маятник у часов: она то проникалась неверием, то в страхе со слезами вымаливала прощение за греховные мысли. И сейчас ее всю охватил холод за только что пережитый гнев против бога.
«Не попусти, господи, укорениться аду на земле русской, — прошептала она, заломив руки. — Спали гневом своим нечисть немецкую… — Из глаз побежали слезы. — Молитву материнского сердца услышь — сохрани в здравии дочь мою Катерину… Дай мне обнять ее на вольной земле, и тогда возьми мою жизнь, и суди меня, грешницу старую, — не соблюла дочь в вере к тебе. Не казни… Сам подумай — девчонка, еще и не заневестилась. Душа мятется у меня; всю жизнь в тебя верила, а сейчас думается: допустишь немцев на земле родной остаться, погубишь дочь — в грех душой впаду, не поверю, что есть ты, сама безбожницей стану, по всему свету пойду, везде говорить буду: „Нет бога! Тучи одни наверху“. Господи, не допусти до этого!»
И она разрыдалась. Почувствовав на плече чью-то руку, оглянулась. Рядом стояла Лукерья.
— Помер старик-то.
Василиса Прокофьевна ничего не ответила, словно не слышала. Она с ужасом смотрела на пушки, с грохотом мчавшиеся мимо изгороди. Они не сворачивали в лес, а мчались прямо, вероятно в обход. Проследив, как они скрылись за лесом, сурово сказала плакавшей Лукерье:
— За Катей моей!..
Глава тринадцатая
Партизаны — весь отряд — столпились посредине поляны, там, где качались на ветру три березы с голыми сучьями и сосна с покривленной вершиной.
Прислонившись спиной к сосне, Катя не отрывала глаз от Маруси, напряженно ловя каждое ее слово.
Было ясно, что злодейство в Покатной — это ультиматум немцев, и в первую очередь не мирному населению, а им, партизанам: или откажитесь от борьбы, или за все ваши действия будет отвечать народ, — так немцы думают скрутить по рукам и ногам отряд.
Маруся замолчала, и стало слышно, как царапались, задевая друг друга, голые сучья берез.
Вокруг деревьев желтели шесть могил. На одной земля была совсем свежая, необветренная — во время разгрома немецкого транспорта на Жуковском большаке отряд потерял трех человек.
Рассвет только еще начинался, и по поляне плавал клочковатый туман, выползавший из кустов, за которыми лежало болото, поросшее хилым березняком и осинником. Поляна была большая и походила на прямоугольный треугольник: с двух сторон подступили к ней шумные сосны, кое-где среди них белели стволы берез, а с третьей стороны окаймлял ее непроглядно разросшийся ивняк.
Ближе к кустам курганами горбатились две большие землянки. По левую сторону мужской землянки был сделан навес, опиравшийся на врытые в землю, необструганные кругляши; там лежали груды трофейного оружия: пулеметы, автоматы, минометы. Рядом с женской землянкой, над кострами, чернели большие котлы. От них подымался пар; вкусный запах борща перемешивался в воздухе с ароматом хвои и сырыми запахами болота.
Зимин медленно, точно преодолевая большую тяжесть, поднялся на бугор, на котором стояла Маруся — бледная, с расширенными глазами.
— Решайте, товарищи: можем ли мы отказаться от борьбы?
По поляне пробежал ропот. Взгляд Зимина задержался на Кате. Она решительно покачала головой.
— А допустить, чтобы весь народ, от стара до мала, был истреблен, можем?