— Когда знающий учит, надо язык в ж… и слушать, а не вякать.
Пополз по водороине, которая, подтверждая его догадку, заворачивала на
бугор. В ней тающий ледок, местами стоит вода. Я промок и вывозился в грязи так, как мне ещё не случалось; кажется, даже кости отсырели.
— Долго ещё?
Он, не отвечая, выглянул из рытвины, нехорошо рассмеялся. Осторожно высовываюсь. Скирда от нас слева и по угорью немного выше. До неё саженей тридцать. Пригибаясь, от неё спешат уйти за гребень двое, задний несёт ручной пулемёт.
— Это они от нас с тобой бегут, — посмеивается Алексей. — Видали, что мы из–под их пуль в водороину проскочили: не желают спинку–то подставлять. Но припоздали маненько… — прицеливаясь, бросил мне: — В заднего!
Стреляем одновременно — упал. Другой побежал, не оглянувшись.
Мы погнались, часто стреляя с колена. Алексей третьим выстрелом уложил и его. Торопимся к пулемёту — «льюис» с магазином–тарелкой.
— Замечательная вещь! — тоном знатока произносит Алексей. С трудом подняв, осматривает «льюис», поглаживает сталь.
Подбежали наши. Санёк жадно глядит на пулемёт.
— Себе берёшь? — спрашивает на удивление уважительно.
Шерапенков опустил «льюис» наземь, повернулся к Саньку спиной,
снисходительно–высокомерно, не передать словами, уронил:
— Ладно. Я себе ещё достану.
Подъехали всадники в красных бескозырках: это гусары, их дюжины три. То, что осталось после наступления от приданного нашему полку эскадрона.
Узнав об уходящем обозе, гусары вызвались его настигнуть, если со скирды будет «снят» пулемёт. Теперь они пустились за обозом ходкой рысью.
***
Редкое счастье: хозяева, в чей двор мы вошли, топили баньку, собираясь париться. Я, вымокнув в канаве, до дрожи окоченев, попросился в баню. Алексей, который трясся от холода, как и я, пошёл париться только после приглашения, повторённого мной дважды.
А Санька баня интересовала во вторую очередь.
— Мать! — кинулся к хозяйке. — У нас деньги есть, всё оплатим! Даёшь лучший харч?
Крестьянка поставила на стол чугун варёной картошки, горшок гороховой каши с подсолнечным маслом, положила каравай хлеба, связку вяленых лещей. Билетов и Чернобровкин, собравшиеся было с нами париться, не стерпели и набросились на еду.
Банька плохонькая, топится по–чёрному, но я блаженствую. Алексей же моется основательно и бесстрастно, точно делая важную, но не радующую работу. Я думал: раздевшись, он окажется совсем тщедушным. Но нет: у него мускулистые, отнюдь не тонкие ноги, и в теле чувствуется здоровье. В пару бани язвы на спине стали буро–пунцовыми, словно бы увеличились и углубились. Когда Алексей окатывается водой, вода розовеет от сукровицы.
— Саднят раны? — спросил я.
— Рубаха присыхает. Рвать надо, а неохота. Так и ходишь: по неделе и больше, — он не к месту рассмеялся. — Наконец–то дёрнешь: кэ–эк гной брызнет! А там уже чистая кровушка пойдёт.
Я сказал, что ему, наверно, нужно постоянно делать перевязки.
— А кто будет? Нюрка мне стирать не хотела и не велела Лизке.
Нюрка, оказалось, — жена брата. Лизка — старшая дочка. По словам Алексея, он однажды даже избил золовку «за злобство». А «после брат сзади прыг и оглушил». Вспомнив нехилого брата, я подумал, что ему, конечно, вовсе не требовалось прыгать на Алексея сзади. Но я промолчал. Спросил, из–за чего у них рознь.
— Потому что я, — надменно сказал Шерапенков, — в моём праве! И если б не они, у меня могла бы жизнь быть.
Рассказал, что окончил церковноприходскую школу с похвальным листом и отец решил: он больше для городской жизни подходящ. Отвёз в Самару к известному мастеру Логинову: учиться делать дамские ридикюли и другую галантерею. В учении Алексей показал дарование. Отец, умирая, оставил всю землю — восемнадцать десятин — старшему брату с условием «довести Алёшку
до дела». Началась германская война; он уже работал помощником Логинова. Попросился на войну. Когда вернулся с фронта после ранений — захотел открыть собственную мастерскую, но требовалась известная сумма. Брат в то время «имел двух лишних бычков». Денег от их продажи Алексею хватило бы.
— Я ему говорю: уважь моё право! Наказал отец меня до дела довести, так
доводи!
Но брат, «а особливо Нюрка», напирали, что он «уже доведён до дела» — работал у Логинова, пусть и дале работает.
— Я говорю: это было полдела. Дело — когда оно моё!
Не дали денег брат с женой. Тогда он пришёл к ним в отцовскую избу: «Буду вовсе без дела жить. Я в моём праве!» Брат не выгнал, терпел; золовка «злобилась, выживала». Тут случился Октябрьский переворот, вскоре в деревню нагрянула красногвардейская дружина — «и двоих быков свели, и ещё и кабана!»
Вспоминая это, он трёт безволосую грудь мочалкой, удовлетворённо посмеивается.
Я спросил, что он думает о большевиках.
— Выжиги! Читал я ихи листки: всеобщее счастье, мол, дадим. Разве ж счастье может быть всеобщее? Ты погляди, сколь горемык кругом: тьма–тьмущая! Куда они денутся? А несчастные рожаться, што ль, перестанут? Одни дураки в это счастье и верят, но, скажи, как много их! То–то отец–покойник говорил: дураков в пашню не сеют, они сами плодятся.
— И как же ты, — сказал я, — это понимал и побежал к красным нашу разведку выдавать?
Он глядит на меня в упор. Глаза ледяные, немигающие.
— Я на рыбалку собирался: сижу под сараем, лажу верши, а твой брат по нашему двору туда–сюда, ляжками играет, распоряжается. Иди, мне говорит, напои мою кобылу! Я говорю: разве вы, господин поручик, меня слугой наняли?
«Господин поручик…» Брат был подпоручиком. По армейскому неписаному правилу, Шерапенков опустил приставку «под».
— А он… — в голосе Алексея — неизбывно–горчайшая обида, глаза подёрнулись влагой, — он как сунет мне кулаком в спину, в больное место. Здоров, сволочь! Я от боли упал. Ну, думаю, я тя обласкаю…
Помолчал, потупившись. Поднял на меня горящий взгляд.
— Если б можно было: мне трёхлинейку — и ему! С десяти саженей — «цельсь!» — Голос стал дрожливо–яростным, в уголках рта — пена. — По счёту «три»… Я б его сшиб! И нисколь бы не жалел, и хер бы с ним!
Последние слова меня резнули по нутру, точно глотнул чего–то кипящего. Я поспешно окатился водой, стал одеваться.
***
У гусар один убитый, трое раненых, но скот возвращён в деревню. Командир батальона уплатил хозяину за огромного вола, и наутро следующего дня мы ели вожделенный суп со свежим мясом, густо приправленный картофелем и крупой. Каждому досталось почти по два фунта говядины. Наевшись, мы присолили оставшиеся куски и спрятали в вещевые мешки.
Утро пронизывающе–сырое, туманное, вот–вот посыплет мокрый снег. До чего не хочется покидать натопленные избы! Но трубят сбор. Командир батальона, пройдясь перед строем, вдруг называет фамилии: Шерапенкова и мою.
— За вчерашнее дело объявляю благодарность и всем ставлю в пример! — обеими руками пожимает руку Алексею, потом мне, обдаёт душком самогона.
— Р-рад стар–раться! — Шерапенков крикнул это напирающе–грубо, точно был начальником и выругал подчинённого.
Командир уставился в замешательстве. Я вытягиваюсь, с пылом выкрикиваю положенные слова: вызываю довольную улыбку немолодого штабс–капитана. Запоздало осознаю, что меня подхлестнул страх за Алексея.
Когда вернулись в строй, Вячка (он с вечера терпел, но так и не пересилил любопытства) спросил Шерапенкова:
— Извиняюсь… не изволишь сказать, зачем ты вчера больше всех старался?
— Если я пошел воевать, — с расстановкой проговорил Алексей, не двинув головы в сторону Вячки, — то я воюю! — Это был тон повелителя. Билетов аж икнул, встав на месте. Глядя на него, Санёк загоготал.
***
Батальон походной колонной выступил из деревни, держа на восток. В поле разошёлся обжигающий ветер. Запорхал снежок, скоро по лицу стала стегать колкая крупа. От командира полка прискакал верховой. Позже мы узнали: привёз сообщение, что неприятель пытается отсечь нашу дивизию, соединяясь с краснопартизанскими отрядами и образуя заслоны у нас на пути.
После трёхчасового марша по безлюдной равнине показалось село. На подступах к нему видны тут и там стога сена. Хотя крупа метёт довольно густая, было замечено, как с одного из стогов скатилась и исчезла фигурка.
Командир остановил движение, выслал на разведку в село кавалеристов, отступавших с батальоном. Ждём в поле, подняв воротники шинелей, зябко горбясь, поворачиваясь спинами к ветру. Санёк достал из вещмешка воловье ребро и с удовольствием его обгладывает.
— Дотерпел бы до избы! — бросил Чернобровкин.
— А коли её не будет? — рассудительно говорит Санёк.
И тут от села понеслась трескотня выстрелов. Разведка во весь опор скачет назад. В мути снегопада блеснули огоньки на стогах и возле. Стоявший рядом со мной доброволец рухнул на колени, смотрит на вывернувшуюся ступню, хватает ртом воздух — пуля перебила кость. Команда: рассыпаться! Не успели мы развернуться во фронт, как от стогов пошли цепями красные. Санёк прилёг наземь с «льюисом», пулемёт заработал — привычно понесло пороховой гарью.