В перерыв, пожевав черного хлеба, запив кружкой кипятка с кусочком сахара, он показал мне весь процесс обработки каждой отливки. Понять было просто, всего шесть несложных операций, но выполнить их самому, точно соблюсти по шаблонам размеры… Когда дня через два я стал работать самостоятельно, пришел в вечернюю смену и принял от Мишки станок, к утру, за двенадцать часов, я смог обработать всего восемь отливок. И столько же пошло в брак – из-за неточностей в размерах.
Никто не сказал мне ни одного осуждающего или насмешливого слова за такую куриную производительность, когда на доске показателей нашего участка токарей-очковиков учетчица написала мелом цифры против каждой фамилии, а все стояли полукругом и смотрели, у кого сколько вышло. Рыбкин похлопал меня сзади по спине и протянул как бы даже в похвалу:
– Ничего, ничего…
Я подумал – это он снисходительно утешает, но потом, поработав, понял: Рыбкин одобрял серьезно; он, старый опытный рабочий, понимал, что это действительно ничего, даже хорошо для новичка в первый день.
Во второй раз моя сменная цифра была еще меньше: шесть. И одиннадцать болванок брака. Когда контролер по нарезанной мной резьбе ввинчивал в горловину пробку-шаблон, она или застревала, или совсем свободно болталась.
Меня грызла досада, бешеная злость на самого себя: если бы еще это от небрежности, невнимания, а то ведь я так старался, так корпел над каждой отливкой! Ведь я все отлично понимаю, в моих операциях нет же ничего сложного, мальчишки-ремесленники справляются с ними как бы шутя, без видного глазу напряжения, почему же у меня такие плачевные результаты, да еще при этом чувство полного бессилия – как будто мне вообще никогда не научиться, не овладеть этим делом!
Но мастерство, которое у умелого рабочего, главным образом, в руках, в интуиции, все же помаленьку прибывало. Я стал тоньше улавливать, чувствовать размеры, меньше ошибаться, меньше тратить времени на каждую отливку, в моей графе по окончания смены стали появляться цифры 15, 18, 26, 35… А затем с моего станка на поток стало уходить по пятьдесят, даже по пятьдесят пять снарядных заготовок. Это было уже неплохо, совсем не плохо, я знал это сам и видел по отношению к себе Рыбкина, всех опытных токарей. Они уже не смотрели на меня как на новичка, я чувствовал, я уже принят ими почти как равный…
– Ну, давай, наворачивай! – кивнул мне прощально Мишка и ушел.
Подсобники подвезли на ручной тележке к моему станку снарядные отливки. Их прокалил мороз, и, попав в цех, они сразу покрылись седым мхом. Они стояли торчком на донышках, рядами, как солдаты в строю, заполняя всю тележку. Они словно бы понимали, что им предстоит, свое назначение, и в их четких рядах виделась готовность к делу, ко всему, чему их подвергнут наши станки и резцы.
Длинные стрелки больших часов у входных дверей цеха еще не стали ровно на 8, но, прогоняя краткую тишину пересмены, уже взвизгнул и заверещал, набирая обороты и все истончая вой, чей-то первый нетерпеливый станок. Его визгливый вой подхватил второй станок, третий. Резко, отрывисто застучал пресс, набивающий в проточенные в корпусе канавки медные пояски. Все длинное кирпичное здание цеха содрогнулось, переполнилось гулом, визгом, скрежетом, ударами молотов, заглушающими человеческие голоса; теперь до перерыва, а там и до конца смены уже не услышать друг друга; если понадобится с кем-либо переговорить, придется или кричать изо всех сил на ухо, или действовать мимикой и жестами, как объясняются глухонемые.
Я надел брезентовые рукавицы, – голыми руками нельзя, примерзнут вмиг и оторвешь без кожи, – взял с тележки первую чугунную отливку и вложил в патрон. В нем – шесть кулачков, три в передней части, три в задней. Это самая трудоемкая часть операции: зажать отливку кулачками так, чтобы ось вращения патрона точно совпала с осью вращения снаряда в нем. Совсем незначительное несовпадение – и снаряд не полетит прямолинейно, закувыркается в воздухе, упадет на землю, как простая чурка. Первые дни я тратил бездну времени, чтобы совместить эти оси. Добьешься совпадения в донце заготовки – появилось расхождение в горловине. Отрегулировал горловину – уже биение в донце, стрелка индикатора мечется из стороны в сторону, далеко выходит за допустимые пределы и безжалостно требует нового уточнения. Я с завистью смотрел на Рыбкина: он вставлял отливку, завинчивал ключом кулачки, вводил внутрь индикатор, проворачивал рукою патрон – и стрелка стояла на месте, как припаянная. Объяснить, как это получается, он не мог, хотя чистосердечно пытался, давал мне свой ключ, направлял мои руки; это было искусство, мастерство, а они не поддаются объяснению. Им можно только научиться самому, работая, ошибаясь, что-то, наконец, уловить, почувствовать, будучи, в свою очередь, тоже не в состоянии объяснить, рассказать словами, что же конкретно ты уловил и почувствовал, почему еще только что ты не мог, не умел, а сейчас уже можешь и умеешь.
Чугунная отливка почти сразу стала на свое место, стрелка индикатора порыскала совсем малость и остановилась.
Сзади меня, за спиною, на невысокой колонке торчала рукоять рубильника. Не оглядываясь, движением, ставшим привычным, я толкнул ее; взвыл электромотор, срываясь в стремительное вращение, завертелся патрон с зажатой отливкой. Через пару секунд звук станка стал ровнее, глуше: станок набрал рабочие обороты. Нажимая на рукоятки суппорта, я повел поперек горловины резец, снимая стружку. Заблестел, заиграл в свете нависающей над станком электрической лампочки белый металл. Сине-розовая стружка, змеясь, ломаясь, бежала из-под резца, падала на станину, на пол.
Я растачивал горловину, одним проходом резца снимая ровно столько металла, сколько нужно, чтобы точно попасть в размер; остановив на мгновение станок, промерял диаметр, с удовольствием убеждаясь, что глазомер мой не ошибается, снова пускал мотор, поворотом револьверного устройства суппорта менял резцы, чтобы сделать винтовую резьбу внутри горловины, и у меня было чувство, что это не один я работаю на станке, мы трудимся с ним вместе в согласных и дружных усилиях, в полном взаимном понимании. Как всякий перешедший какой-то рубеж, оставивший его позади, теперь я уже забыл то время, когда станок был неподатлив и непослушен, как бы сам по себе, а я – сам по себе, точно неумелый наездник возле упрямой лошади, взмокший от своих усилий. Теперь мне было легко и даже радостно работать, и весь процесс выглядел совсем по-другому: я как бы только помогал станку, только лишь направлял его, а трудился, в основном, он сам, угадывая мои желания, покорный моей воле, полный неслабеющей энергии, одинаково могучий что в начале смены, что в конце.
Все эти станки, что находились в цехе, пережили сложную историю. На них работали до последнего момента, когда подступал фронт, и не сумели вывезти при оставлении города. Смогли только забить в ящики и закопать в землю. Немцы нашли их, они грабили город тщательно, умело, для этого у лих были натренированные, обученные специалисты, они забирали все, что могло представлять хоть малейшую пользу. Станки погрузили на платформы и повезли в Германию, чтобы там пленные делали на них оружие, которое будет убивать на фронте наших бойцов. Но эшелон не дошел до Германии. Отступавшие немцы оставили его на разбомбленных путях, и после еще многих мытарств, блужданий станки в конце концов все-таки вернулись на свой завод. Они словно бы сознательно не дались в плен, не захотели совершить предательства, снова на прежних своих местах трудились для нашей победы. В этом была какая-то светлая, волнующая героика, – как была такая же героика во всей жизни опустошенного города: весь в развалинах, с десятой долей довоенного своего населения, почти без воды и света, на скудной пище, он не столько старался о себе, о своих нуждах, прокормить себя и согреть, сколько о том, чтобы чем только можно, всеми усилиями, какие удается собрать, помочь бойцам наших армий, все увереннее и гибельней для немцев теснящим их на запад. Все приведенные в действие в городе предприятия и производства делали продукцию только для фронта. Хлебозавод сушил солдатские сухари, швейные мастерские – по подвалам, в наскоро залатанных развалинах – шили для бойцов телогрейки и рукавицы, ватные треушки и белье, слесари вагонного депо в своих громадных цехах, клубящихся морозным туманом, ремонтировали вытащенные из-под откосов, продырявленные бомбовыми осколками вагоны для перевозки фронтовых грузов; день и ночь, не отдыхая, полыхали плавильные печи и гудели станки на нашем заводе, чтобы еще тысяча-другая снарядов и мин обрушилась на головы врагов…
Очко расточено и нарезано, дно обработано, сзади высверлено углубление – для центровки снаряда при последующих операциях. Свою часть работы я исполнил. Я останавливаю станок, отворачиваю кулачки, вынимаю снаряд из патрона, мечу донце керном. Это – как роспись, мой знак – буква «К». Ставлю на другую тележку, пустую. Подсобники отвезут его контролеру, он проверит шаблонами, и, если все точно, снаряд пойдет в дальнейшую работу. Его обточат снаружи, и он станет белый, сверкающий, прорежут в нижней трети по окружности канавку, пресс вобьет в нее золотисто-медную полоску; еще на одном токарном станке токарь, такой же пацан-ремесленник, как Мишка Коваленок, в очках-консервах для взрослого, значительного вида, снимет резцом с пояска лишний металл, придаст ему плавную округлость, лишь слегка выступающую над стенкой снаряда. Золотистый поясок смотрится как украшение, но это очень нужная деталь: при выстреле он вминается в нарезы внутри орудийного ствола, и снаряд получает продольное вращение, устойчивость в полете.