Плосколицый, глядевший в резко–жарящее небо, вдруг бросил руку назад. Рыбак ойкнул, прижимая к животу ладони, медленно согнулся до земли, словно отвешивая поклон, переступил с ноги на ногу, рухнул набок.
***
Густеет зной, тускнеет небо. Жигули будто приблизились. Река плавно течёт, посверкивает. На том берегу, между изб деревни, — фигурки редкие. Голые ребятишки не плещутся в воде — возятся деловито: раков ловят. Костёр разожгли.
Человек в заплатанной рубахе присел на борт лодки; на босу ногу — самодельные опорки из сыромятной кожи. Бесстрастно лицо; широко расставленные узкие глаза вперились в даль, подёрнутую дрожаще–пыльной дымкой, в Царёв Курган. Зашевелился рыбак на песке.
— Во-о ты как открылся… ловок убивать! Убивай! — запрокинул косматую голову, зарыдал, как залаял; заходил кадык на гусиной шее. — Детишки с Троицы на болтушке. Окунишку боимся съесть — впрок бережём. Мать схоронил: как щепку, в гроб клал!
Плосколицый поднял мешок, пошёл взгорком к лесу.
— Бережёшь Рогнедку? Бережёная и протянется!..
Знойны были в Екатеринбурге июньские дни девятнадцатого года. А ночами от дыхания — парок.
В иную ночь отрывался от службы капитан колчаковской контрразведки Ноговицын. Брился, оставляя узкие, разделённые под носом усики. Сноровисто седлал лошадей Витун. Ражий малый лет двадцати пяти, в тазу такой же широкий, как в плечах.
Капитан вскакивал на киргизскую кобылу: злую, тонконогую, с крепкой
спиной, с низким длинным крупом. Просёлками, тропами, через тайгу — к озеру Таватуй.
Кроваво–рдеющий рассвет, безветрие.
Кобыла рысила ходко, словно играючи небольшими круглыми копытами; на такой мог бы ездить богдыхан. Когда позволяла местность, офицер пускал лошадь намётом. Витун на мерине рыжем приотставал.
К Таватую выбирались шагом, сквозь таёжную чащобу. Гнус донимал. Из сырой мшистой земли торчат гранитные глыбы. Солнце уже в зените.
Капитан бросал поводья Витуну, сбегал, прыгая с камня на камень, к воде. Гладь стальная, с чуть розоватым отливом. Угрюмы берега. Прищурившись, смотрел на нестерпимо–калящее солнце широко расставленными глазами. Род свой по матери ведёт от ногайского мурзы.
Офицер сбрасывает форму, кобуру с шестизарядным револьвером Кольта модели «Сандер», ныряет в жгучую ледяную воду. Пока легко переплывает большое озеро туда и обратно, Витун сидит на корточках, держа на изготовку японский карабин с изящным, точно игрушечным, затвором, чутко ловит таёжные звуки.
Выпрыгнув на плоские камни, будто выброшенный из озера самим водяным, Ноговицын роняет тихо:
— Топор!
Ухитряясь не оцарапаться, мелькая в чаще нагим телом, рубит упавшие лесины; перескакивает с одной на другую, как лёгкий зверь. Рубит долго, метким ударом отсекая по толстому суку.
— Уж на пять костров, господин капитан… — Витуну надоело перетаскивать дрова на берег.
Пролетев десяток метров, топор хрустко вошёл в лиственницу.
— Сеть!
Раздевшийся Витун, со спиной силача и оттопыренным бабьим задом, укладывает карабин у самой воды, предварительно вынув обойму. Достав из кобуры тяжёлый кольт начальника, сжимает ствол массивными челюстями, берёт сеть.
Иногда до пяти–шести раз закидывают; заходят в озеро по подбородок. Витун крепко держит зубами револьвер, посматривает на тайгу…
Ноговицын признаёт уху лишь трёх видов: стерляжью, налимью да «пятерную» — когда в отвар раз за разом добавляют новую порцию рыбы. Эту–то уху и сварил Витун: рыбье сало так и блестит «янтарями». Остужает котелок, погрузив в воду. Подаёт офицеру жестяной ковш коньяку, полный до краёв.
Сидя, уперев локти в колени, Ноговицын выпивает ковш без отрыва; роняет. В руки — котелок с тёплой ухой. Пьёт большими глотками, обливая жиром голую грудь. Вдруг валится на заботливо разостланную английскую шинель.
***
Через три часа встанет; войдя в озеро по плечи, умоет измученное лицо, постоит с четверть часа.
На исходе день. Быстро свежеет.
На лошадей — и к полной тьме выберутся на просёлок… Со вторыми петухами, в Екатеринбурге, соскакивают с сёдел в глухом дворе на Кологривской.
— Не поправиться стакашком, господин капитан?
— И тебе, Витун, не советую. Дед мой стал похмеляться, когда крепостное право отменили. В год сгорел!
Пружинисто взбегает по ступенькам.
***
Камера с мышиными выщербленными стенами; режущий направленный свет лампы. Шатнувшись, встал посреди высокий ссутулившийся человек; голова клонится. Сколько суток спать не давали? Сон! Хоть на цементе, водой залитом!
Ноговицын, перетянутый ремнями, за столом.
— Вы — учитель бальных танцев? Нет? Запамятовал. Как же я так… Мастеровой Никодим Солопов… Любопытно! С вашей–то внешностью? Покажите-с ваши пролетарские длани… Витун!
Удар, вскрик.
— Поднять его, Витун. Посадить на стул, так-с! Борис Минеевич Рудняков. До осени семнадцатого ходили в меньшевиках. И ходить бы вам в них! А то — организация, конспирация… Псевдонимы: Игнат Вятский, Иваныч… Позёрство-с! Ну, какой вы — Иваныч?!
Человек потёр багрово–бурым платком губы в коросте.
— Ошибся в вас комиссар Мещеряк. И сами у нас, и за явочной квартирой Альтенштейна наблюдаем. Из–за вашей промашечки, извольте знать!.. Хотите чаю?
Вскинутая голова, вытянутый кулак со скомканным платком. В уголках глаз — гнойные дробины. Глаза вспыхнули. Потускнели.
— Опрометчиво — доверяться милым застенчивым гимназистикам. Мишенька не сжёг ваши записочки. Мы поставили агентурное освещение в доме Нотариуса!
Мычание; голова падает на грудь.
— А очаровательная Лиленька из кафешантана «Топаз»? Я понимаю-с, от такого обольстительного создания пахнет ранетом и черёмухой, но назначать встречу со связным за столиком официантки… Витун!
Минут пять спустя — вновь поднятому на ноги, окровавленному:
— Борис Минеевич. Сами того не ведая, вы, как изволите видеть, всё нам преподнесли-с! Идти на виселицу с этакой ношей? Остаться всеми проклятым? Господь вас, атеиста, не утешит.
Ноговицын встал из–за стола, взял стул, сел рядом с избитым. Крепко сжал его руки. Бледные, с узкими запястьями, с длинными пальцами: нервными, чуткими, порозовевшими.
— Не забыли Фаддея Веснянского?
Рудняков, вздрогнув, поднял глаза; белки кровяные.
— Петербург, ученье… вы и он оканчиваете одну частную гимназию… Крепко дружили? Влиял Фаддей Емельянович! Истый р-русский розовый-с, смею доложить. Довелось на митингах слушать — оратор! А каков беллетрист — эти чарующие штучки: «Кошечка Минуш», «Блондинка в корсаже»…
Рудняков попытался высвободить руки:
— При чём тут… — закашлялся.
— При сём, Борис Минеевич, при сём! Веснянский вовлёк вас в партию. В
меньшевицкую, прошу не забывать! Без малого одиннадцать лет вы были с ним единомышленниками! А с большевиками вы сколько? И двух годков нет. Какой вы красный?!
— Вы хотите сказать…
— Угадали-с! Заблуждение — и не более! Ну, вам ли взрывчатку под полом прятать? Фу! А Фаддей Емельянович сейчас во Владивостоке. Живёт и здравствует. Новеллки пописывает. Председательствует в каком–то там меньшевицком клубе вашем. Хотите, я завтра вас к нему отправлю? В пульмановском вагоне. Вернётесь в лоно вашей партии. А там — хотите, газету издавайте с Веснянским. Хотите — эмигрируйте. Париж, Америка! А здешнее ваше, ха–ха–ха, как немцы говорят, кошке под хвост!
Рудняков пошевелил распухшими губами, кашлянул надсадно.
— Чего вы… домогаетесь?..
Ноговицын глубоко, раздумчиво вздохнул; задерживая, точно курильщик дым, воздух — выдохнул. Отпустив руки Руднякова, вскочил, вернул стул на место. Присел, медленно положил ногу на ногу. Сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают, уяснят.
— Несколько дней назад Мещеряк уехал из Екатеринбурга. Куда? К кому?
Витун, как бы с ленцой, переступил с ноги на ногу за спиной Руднякова. Тот втянул голову в плечи.
— То, что с вами сделано покамест, Борис Минеевич, — пустячок. Будут пытки. И вотще сие ваше… Ибо выведаем. Ну-с? — капитан встал, не спеша расстегнул кобуру, извлёк кольт. — Зрю глаза ваши. Мольба-с! Всё, что в силах моих… избавить.
Обогнул стол, медленно вытянул руку с хромированно–блёстким револьвером. Дуло — в самую переносицу Руднякова. Упираясь каблуками в пол, суетливо, рывками отодвигался вместе со стулом. И вдруг опрокинулся.
— Витун, пульс? Зрачки? Обморок. В лазарет!
Вздохнув судорожно, обильно вспотев, капитан неожиданно грузно опустился на стул.
— Я — спать. В двенадцать разбудить. В четверть первого — его сюда.