— Он, видимо, был лучше подготовлен.
— Лучше, это верно. Он не успел подумать, что нужно делать, а я подумал. Я тоже это сделал бы, уверяю вас, но я подумал, подумал — вот разница!
— А он не думал?
— Нет. Он думал раньше, но не в ту минуту. Он обдумал и все решил раньше. И это, наверное, и есть то, что вы называете подготовлен: действовать не судя по обстоятельствам, а при любых обстоятельствах, не думая.
— Вы опять что-то мудрите, — нерешительно вставил Ипатов.
— Нет, нет, Алексей Петрович! — воскликнул Троицкий. — В том и образец внутреннего совершенства: человек настолько все обдумал и решил, что его думы и решения как бы перешли в его кровь. Вы понимаете?
— Понимаю.
— Да, да, да! — обрадовался Троицкий. — О верности, преданности своим убеждениям, своим решениям можно говорить только тогда, когда они у тебя в крови, когда ты при любых обстоятельствах можешь поступить только так, а не иначе. — Продолжал в раздумье: — Николай Николаевич всю жизнь удивлял и поражал меня: откуда берутся такие люди — готовые, убежденные? Теперь я знаю, он был настоящим коммунистом. И я, знаете, Алексей Петрович, — сказал доверительно, — я, беспартийный, низко кланяюсь перед партией за то, что она делает таких людей, как Лаврищев. Я теперь думаю о том, что коммунист, настоящий, конечно, коммунист — это и есть образец внутреннего совершенства, к которому должен стремиться каждый человек. Кто знает, может быть, и я когда-нибудь буду коммунистом!..
Ипатова волновал и успокаивал этот разговор. Временами казалось, что рядом с ними находится и Лаврищев, который никуда не уходил; Ипатов почти зримо видел его родинку, так мягко подчеркивавшую его улыбку. «Ты большой мудрец, Женя, большой мудрец, хоть и большой путаник», — говорил Лаврищев. Николай Николаевич любил этого большого ребенка, и теперь Ипатов знал, за что любил: именно за то, что он был «мудрец», то есть обо всем страстно думал, всему старался найти объяснение.
— А я. Женя, уезжаю. Насовсем, по чистой. К себе в колхоз. Проститься вот приехал…
Троицкий вздрогнул, посмотрел на Ипатова с недоверием.
— Это хорошо. — Спросил, как-то рассеянно улыбаясь: — Кем же теперь будете? Председателем колхоза, рядовым, заготовителем? — Воскликнул с нескрываемой тоской: — В конце концов, все это не так важно! Важно быть человеком. Как часто мы, люди, мечтаем о том, чтобы стать человеком! Вы будете председателем колхоза — это без сомнения! — Разрешите, я благословлю вас на этот чин и сан. Я хотел бы, чтобы вы были именно председателем колхоза, с размахом. Не обидитесь?
— За это не обижусь.
— Удача! Мы часто говорим: «пути удачи», как будто их и в самом деле много, этих путей. А он один, только один путь к удаче на мирном поприще. Один! — воскликнул Троицкий и внезапно замолчал, точно слепой, пошарил у себя под ногами, нащупал сухую хворостинку, принялся ломать ее на мелкие кусочки, тщательно вымеряя жесткими перламутровыми ногтями. Ипатов ждал, что он скажет, но Троицкий молчал, наверное забыв о том, что хотел сказать. Ипатов тоже поднял хворостинку и стал крошить ее в пальцах на мелкие кусочки, тщательно вымеряя. — В стремлении к удаче, несмотря на все свое совершенство и строгую веру, мы часто остаемся самыми безбожными язычниками, — продолжал вслух Троицкий. — У нас тысячи богов, у которых мы тайно и явно вымаливаем свою удачу. Боги эти — слава, чины, деньги, общественное положение и черт знает еще что. Но и богов, как и путей, у настоящей удачи тоже только один, один…
Ипатов нетерпеливо посмотрел на него, и Троицкий закончил свою мысль:
— И путь к удаче один и бог удачи один — это дело по душе. О чем мы сейчас с вами беспокоимся? Что делать после войны, какое дело найти себе по душе. А если мы не найдем себе дела по душе?..
— У нас будет дело по душе — мы будем строить коммунизм, — сказал Ипатов.
— Дать человеку дело по душе, может быть, важнее, чем дать ему хлеба, потому что в конечном счете и хлеб рождается трудом человеческим, — раздумывал Троицкий. — Доказано, земля может дать сто центнеров хлеба с гектара…
— Да? — оживился Ипатов и в эту минуту действительно стал похожим на хитроватого председателя колхоза, у него даже заиграли складочки у глаз. — Как, каким способом?..
— Может дать, но пока не дает. Все на земле не от земли, а от человека. Человек и даст эти сто центнеров, когда от обыденной работы за кусок хлеба поднимется до высот творчества. — Троицкий глянул на Ипатова, улыбнулся смущенно: — Я опять ударился в высокую материю, простите. Мне хотелось сказать вам всего два слова.
И снова потянулся за хворостинкой.
Троицкий сегодня был неузнаваем. Ипатов впервые видел его таким. Они сидели друг перед другом, вглядываясь в синюю бескрайнюю даль, и молчали, будто прислушиваясь к чему-то, и крошили хворостинки. А Ипатову казалось, что они вовсе и не молчали, а вели долгий и очень трудный разговор.
— Вот мы думаем о Лаврищеве — что это за человек? — вернулся к своей мысли Троицкий. — Образец внутреннего совершенства и прочее. Человек жил и умер, точно песню пропел. Такое же совершенство людям нужно и на мирном поприще, чтобы жизнь и труд их звучали песней. Если бы соловью, не тому Соловью, о котором вы рассказывали, а птичке, которой восхищаются все, если бы этой безобидной птичке сказали, что за свое пение товарищ соловей получит большие деньги или высокий чин, соловей, наверное, перестал бы петь от возмущения… или, может быть, в порыве рвения так пискнул бы, что всем тошно стало? Пищат же некоторые, когда добиваются чинов и денег! Ох, пищат! Человек, Алексей Петрович, красив, когда поет, а не пищит…
Подбежал Вахрамеев, в короткополой солдатской шинели, погоны скобочками, вскинул руку, косясь на Ипатова:
— Кличут, товарищ старший лейтенант. Вас кличут.
— Переезжаем, что ли? — спросил Троицкий, будто очнувшись.
— Переезжаем. Окончательно. На то место, куда намедни указывали…
— Я так и знал. Идите. Сейчас буду. — Троицкий замялся, потом подошел к Ипатову, положил ему руку на плечо: — Прощайте, Алексей Петрович. Удастся ли еще свидеться?
— Прощайте, — сказал Ипатов и обнял Троицкого за плечи. И Троицкий вдруг жестко, неуклюже обхватил его, даже скрипнул зубами, хотел что-то сказать, но рывком освободился и пошел, не оглядываясь, меж сосен, горевших на солнце подсвечниками, к блиндажу командования…
Ипатов тяжело вздохнул: сделано все, ради чего приезжал, можно трогаться в обратный путь.
Через десять минут он уехал…
А вскоре двинулась в новый путь и опергруппа.
Колонну вел Троицкий. В машине связистов за старшего рядом с Чинаревым сидел в кабине Скуратов. Перед отправкой Троицкий зачем-то подошел к их машине, холодно осмотрел всех, кто сидел в кузове, — Дягилева, Шелковникова, Пузырева, Калганову, Галю Белую, Варю, чуть дольше задержал взгляд на Ильиной — отошел, ничего не сказав.
— Ходит, зырит. Как ястреб, — сказал Пузырев, покосившись на Галю Белую.
Шелковников в своей фуражке с «капустой», длинношеий, был похож на огородное пугало, которое само ворочало головой.
Дорога на этот раз была ужасной. Машины шли туда и обратно в два-три ряда, подолгу приходилось стоять, ожидая, когда рассосется возникшая где-то далеко впереди пробка. На дороге стоял тот гул и шум, который очень похож на непрерывный и напряженный стон: а-а-а-а-а… Нельзя было определить, наступает или отступает вся эта масса людей и машин.
Троицкий волновался. Он то выскакивал на подножку своей машины, вглядываясь вдаль, кому-то махая рукой, то подбегал к машине связистов, уговаривал Скуратова свернуть в сторону, искать путей в объезд, раскрывал свой планшет, нервно чертил пальцем, указывая по карте, где можно лучше проехать. Многие машины и в самом деле сворачивали в объезд, на узкие извилистые проселки.
Скуратов был непреклонен, он хотел ехать только по магистрали, в общем потоке, и готов был вытерпеть любое ожидание и любое промедление.
— Езжайте. Вы сами по себе, мы сами по себе, — когда возник новый затор, сказал он Троицкому, глядя на него сонными красными глазами, не вылезая из кабины.
Троицкий с тоской посмотрел на тех, кто сидел в машине, опять на какое-то мгновение дольше задержав взгляд на Ильиной. Он мог, конечно, уехать и в объезд, уехать без связистов, в конце концов, он за связистов не отвечал, но брала верх привычка видеть их машину рядом, как летчик привыкает видеть в воздухе своего напарника.
— Езжайте, езжайте, — равнодушно сказал Скуратов и, будто подчеркивая свою непреклонность, вылез из кабины и потянулся за портсигаром. Рывком вынул из кармана свой портсигар и Троицкий.
Затянувшись и пустив дым в разные стороны, они оба будто поняли, как нехорошо быть несговорчивыми, и, желая хоть в чем-то найти согласие, отошли в сторону, держась рядом, нога в ногу, оба высокие, плечистые, и Троицкий о чем-то заговорил, видимо, о чем-то постороннем, отвлеченном, давая понять Скуратову, что он не настаивает на своем предложении ехать в объезд. Надя Ильина смотрела на них с машины, и ей было обидно за Скуратова и жаль Троицкого. Она видела и понимала, что дело было не в том, по какой дороге ехать, а в том, что Троицкий сегодня был, как никогда, взволнованным, возбужденным и попросту не находил себе места, горел каким-то нетерпением движения.