Но вся тяжесть мокрой земли была легка по сравнению с той, что легла на душу. В районах сосредоточения гитлеровских войск беспрерывно двигались по дорогам автомобильные колонны, артиллерия, гружёная на грузовики пехота, почти в каждом селе размещались немецкие части, днём и ночью перекликались часовые. В этих районах отряд двигался лишь ночью.
Они шли по своей земле, хоронясь в лесах, торопливо пересекая железнодорожное полотно, минуя звенящую асфальтовую дорогу. Мимо них в дождевом тумане проносились чёрные немецкие машины, тянулась моторизованная артиллерия, железными голосами гарпий сигналили танки. Иногда из крытых брезентом грузовиков ветер приносил дикие для русского слуха обрывки немецких песен, звуки гармошки. Они видели лихорадочно яркие фары и слышали покорное, трудовое дыхание паровозов, тащивших на восток воинские эшелоны. Они видели мирный огонь, горевший в окнах домов, приветливый дым, шедший из труб, и хоронились в безлюдье лесных оврагов.
Да, это было трудное время. Самым дорогим в эту страшную пору была вера в правоту народного дела, вера в будущее. И потому так страшны, так тяжелы были враждебные слухи, серые, неясные, как осенний туман.
Каким-то необычайным, странным образом рядом с изнеможением, с опасностью в Крымове жило совсем другое — горячее, сильное и уверенное чувство. Это чувство революционной страсти, революционной веры, сознание своей ответственности за людей, шагавших рядом с ним, за их жизнь и душевную силу, сознание ответственности за всё, что происходило на холодной, осенней земле.
Наверно, не было в мире ответственности тяжелей, чем эта, но именно это сознание ответственности придавало Крымову силы.
Десятки, сотни раз на день Крымов слышал обращение:
— Товарищ комиссар!
Он ощущал в этом обращении какое-то особое, сердечное тепло. Те, кто шёл с ним рядом, знали о приказе Гитлера истреблять комиссаров и политработников. И в этом, полном доверия и любви, обращении «товарищ комиссар» к человеку, объявленному немецкими фашистами вне закона, было много хорошего, настоящего, чистого.
Крымов как-то естественно и просто стал играть ведущую роль в жизни отряда.
— Товарищ комиссар,— говорил майор авиации Светильников,— какой будет маршрут движения на завтрашний день?
— Товарищ комиссар, укажите, в каком направлении разведку выслать!
Крымов раскрывал карту, выцветшую и пожелтевшую от солнца и дождя, трёпанную ветром, стёртую от тысяч прикосновений красноармейских и командирских рук. Крымов знал, что это завтрашнее движение может многое определить в судьбе двухсот людей. И Светильников, начальник штаба отряда, знал это: его жёлто-карие глаза, обычно весёлые и лукавые, становились серьёзными, а рыжие брови хмуро сходились.
Чтобы выбрать направление, нужно было не только смотреть на карту и помнить рассказы разведчиков, здесь всё имело значение: след подвод и автомобилей на развилке дороги, и случайное слово повстречавшегося в лесу старика, и высота кустарника, росшего на склоне холма, и легла ли несжатая пшеница или стоит густой стеной.
— Товарищ комиссар, немцы! — слегка задыхаясь, произносил длиннолицый, не знавший страха смерти, начальник разведки отряда Сизов.— До роты, в пешем строю, вот за тем лесочком, направлением на северо-запад движутся.
И Сизов, видевший смерть чаще всех в отряде, старался заглянуть в глаза комиссару, прочесть в них приказ: «Ударить по немцам». Он знал, что Крымов всегда стремился напасть на противника, едва к тому была возможность.
В жестоких, коротких боях вдруг преображались люди. Казалось, эти бои не утомляли, не выматывали до конца людей, а придавали им новую силу, они распрямлялись.
— Товарищ комиссар, какое будет у нас завтра питание? — спрашивал завхоз отряда Скоропад. Он знал, что Крымов, в зависимости от многих обстоятельств, каждый раз по-разному отвечает на этот вопрос: то прикажет выдать одной лишь сырой, пахнущей керосином горелой пшеницы, то вдруг, предвидя особо трудный переход, скажет: «Дайте гусятины и по баночке мясных консервов на четверых».
— Товарищ комиссар, как быть с тяжелоранеными, их на сегодня восемь человек? — спрашивал бескровными губами, всегда охрипший, страдающий астматическим бронхитом военный врач Петров и, жадно ожидая ответа, смотрел воспалёнными глазами на Крымова. Он знал, что Крымов не соглашался оставлять раненых в сёлах даже у самых надёжных, верных людей, но каждый раз, слыша ответ Крымова, радовался, и бледные щёки его розовели.
Дело тут было не в том, что Крымов знал карту лучше начальника штаба, лучше кадровых военных руководил боями с немцами. Дело было не в том, что Крымов понимал в вопросах снабжения больше мудрого Скоропада или определял судьбу раненых лучше, чем военный врач Петров. Люди, ждавшие слова Крымова, знали себе цену, цену своим военным знаниям, своему боевому и жизненному опыту. Они знали, что Крымов мог ошибиться, мог и не знать того, о чём его спрашивали. Но было в жизни нечто самое простое и необходимое, и все понимали и чувствовали, что в борьбе за самое дорогое и необходимое человеку, в сохранении его в страшную пору, когда человек мог потерять не только жизнь, но и совесть и честь,— комиссар Крымов не ошибался.
В эти дни Крымов привык отвечать на самые неожиданные вопросы. То ночью, во время лесного марша, вдруг спросит его спешенный механик-водитель танка, в прошлом тракторист: «Товарищ комиссар, а как вы считаете, на звёздах тоже есть чернозём?» То вдруг разгорится у костра жаркий спор — будут ли при коммунизме выдавать бесплатно хлеб и сапоги и, слегка запыхавшись, делегированный спорщиками красноармеец подходил к Крымову и говорил: «Товарищ комиссар, вы не спите? Тут ребята кое в чём запутались, просят вас объяснить». То, случалось, хмурый и молчаливый седеющий человек выкладывал Крымову свою душу, рассказывая о жене, детях, о том, в чём он чувствует себя правым перед близкими и дальними людьми, и о том, в чём виноват он перед ними.
Бывало, Крымову приходилось судить людей за тяжкие преступления,— так однажды двое участников отряда решили остаться в «зятьях»: один притворился больным, а второй прострелил себе «мякоть» на ноге. Приходилось судить в сёлах изменников и предателей. Короток был суд. А бывали даже и в этом тяжёлом пути комические случаи, над которыми дружно смеялись все, даже раненые и больные: как-то красноармеец на ночёвке положил, не согласовав с хозяйкой, в шапку пяток яиц, а затем по рассеянности уселся на эту шапку; старуха бабка пронзительно выговаривала бойцу и тут же помогала ему с помощью тряпки и горячей воды вновь принять воинский вид.
Крымов замечал, что люди любили рассказывать ему смешные случаи: пусть и комиссар на минутку посмеётся, развеселится. У Крымова создалось ощущение, что в эти осенние дни в его жизни как бы соединились все тяжёлые этапы работы русского революционера-большевика. Ему казалось, что он вновь держит великий экзамен, как некогда в условиях подполья, в пору гражданской войны. Ветром революционной молодости пахнуло ему в лицо, и ветер революционной молодости был так прекрасен, что Крымов не терял бодрости и веры в самые трудные, мучительные дни. Люди чувствовали его силу.
Так же, как шли передовые рабочие за революционными бойцами в тёмные времена царизма, шли, невзирая на тюрьмы и каторгу, невзирая на казачьи плети, на виселицы и расстрелы, так и теперь шли по полям и лесам сотни людей, воспитанных революцией, шли вместе со своим комиссаром, превозмогая муки, голод и опасность смерти.
Эти идущие на восток люди были в большинстве молоды,— учили грамоту по советским букварям, их учили в семилетках и десятилетках советские учителя, они работали до войны на советских фабриках, в колхозах и совхозах, они читали советские книги, они отдыхали в советских домах отдыха; молодые, их было большинство, не видели ни разу в жизни частных владельцев земель и фабрик, не могли даже представить себе, что можно покупать хлеб в частной булочной, лечиться в частной больнице, работать у станка, который принадлежит частному дельцу, пахать помещичью землю.
Крымов ясно ощущал, что для молодёжи собственнические, дореволюционные представления кажутся дикими, немыслимыми. И вот молодые красноармейцы шли по земле, захваченной немецкими оккупантами, и эти оккупанты собирались установить на советской земле те дореволюционные, немыслимые, невообразимые порядки…
Крымов с первых дней войны понял, что немецкие фашисты в своём надменном ослеплении относятся к великому народу, живущему на советской земле, не только с невероятной жестокостью, но и с презрением, с насмешкой, свысока.
Сознание деревенских старух и стариков, девушек-школьниц, сельских мальчишек было потрясено этим наглым, колонизаторским, надменным отношением. Люди, которые жили и воспитывались в вере в интернациональное равенство трудящихся, вдруг ощутили на себе наглое высокомерие и презрение завоевателей.