Та кампания посеяла в юном и независимом разуме Валь ди Сарата не только глубокую симпатию к противнику, но и серьезные сомнения в способности военной мысли творить победу. Он пришел к выводу, что победителем становится тот, кто сумеет избегать поражения дольше, чем противник. Потеря жизни из-за чьих-то ошибок, а то и лености разума беспокоила его, а роскошь вверять людей своевольным прихотям тех, кто навечно заточен в тюрьму своих дурацких предрассудков, наполняла духом протеста.
Верь, Повинуйся, Сражайся — таковы были указания Муссолини. Валь ди Сарат, будучи итальянцем, а не немцем, верить больше не мог, так как черные мундиры, едва в них обрядились толстяки, вдруг стали выглядеть смехотворно. Мания дуче и таких людей, как Де Боно с его окладистой седой бородой, наряжаться в костюмы, шедшие только подтянутым легионерам, носить на голове черные фески с кисточками, мотавшимися туда-сюда, будто стеклоочистители, во время серьезных бесед, и вышагивать на парадах под заразительный ритм «Марша берсальеров» была оскорбительна для его итальянского чувства красоты, чувства гармонии. Ни один человек, восхищенно созерцавший статуи Челлини и Донателло, не мог вдохновляться полураздетым дуче, символически бросающим лопатой песок в понтинские болота. Верить Валь ди Сарат не мог и соответственно повиноваться тоже. Мог только сражаться — и то потому, что ему это нравилось.
Когда Абиссинская война окончилась, Валь ди Сарат не отправился добровольцем в Испанию, а стал искать сильных ощущений в более независимых видах деятельности. Был один сезон мотогонщиком, к отчаянию своего дяди, и отказался от этого лишь после двух переломов ноги, случившихся из-за полного отсутствия способностей к езде на двух колесах. Так долго удерживал его там только восторг преследования. Он мог бы стать автогонщиком, но счел это слишком простым, не стоящим его в высшей степени страстных усилий. Пресытясь выхлопными газами и обществом, внезапно решил искать убежища среди дикой природы и, даже не написав прощальной записки своему духовному наставнику — тогда еще майору — Убальдини, уехал в Канаду рубить лес. Поначалу испытал захватывающее чувство освобождения от раздражающих интеллектуальных проблем Европы; потом эта новая деятельность стала приедаться, поскольку к величавым деревьям у него развилось то же отношение, что и к величавым абиссинцам. Чрезмерное итальянское пристрастие к гуманизму, который представляет собой не столько философию, сколько обостренную сентиментальность, постоянно охватывало и мучило Валь ди Сарата. Леса представлялись ему армией деревьев, каждое из них обладало индивидуальностью, каждое по-своему безмолвно укоряло его под ударами топора.
Он отправился в Чикаго, снова к людям, и зажил увлекательной жизнью в роли личного телохранителя Левши Бонелли, остроумного, щеголеватого гангстера, который неумеренно гордился достижениями Муссолини и вместе с тем без труда противился всем искушениям вернуться в Италию и принять участие в ее возрождении.
— Диктатура создает мафии трудности, — говорил он, — так как мафия демократическая организация и может успешно действовать только в условиях демократии.
Бонелли с удовольствием слушал о том, как дуче улучшает итальянские дороги, и при этом сокрушенно покачивал головой.
— Хорошие дороги — беда для бандитов. При тамошней постановке дел им нужны плохие дороги для спасения бегством. Выпусти сицилийца на скоростное шоссе, и он пропал. Пожалуй, придется учить там людей совершенно новой технике… Это будет стоить нам многих драгоценных жизней.
Вскоре Валь ди Сарат начал задумываться, стоит ли хранить тело Левши Бонелли; конец сомнениям настал седьмого декабря тридцать седьмого года, когда, несмотря на его бдительность, Левшу после спора из-за игрового автомата застрелил Четырехпалый Морелла.
Решив бороться со своей все нарастающей неугомонностью, он стал художником-футуристом, и его картины по сей день продолжали висеть во многих американских домах. Он запрашивал за них непомерную цену, что говорило об их неоспоримых достоинствах, ходили даже слухи, что на рынке появились поддельные полотна Сарата, но на самом деле все их, и поддельные, и подлинные, писал он сам. Вскоре ему наскучила эта vie d'artiste[77], потому что была очень легкой. Возможно, какие-то бедняги с подлинным талантом дрожали в парижских мансардах от холода, торговцы стервятниками вились вокруг них, с нетерпением дожидаясь их смерти, а он преуспевал лишь благодаря артистичности своего жульничества, полузакрытым глазам и порывистым светским манерам, которые пленяли богатых дам и побуждали украшать свои современные дома его картинами.
Совесть вновь заставила его бросить свое дело, и он ненадолго ушел в таинственный мир фотографии. Там успех его оказался еще более блестящим, поскольку он в ней почти ничего не смыслил и потому стал одним из пионеров школы расплывчатости, обычно ее приписывали мягкому освещению, но в случае с Валь ди Саратом расплывчатость была следствием серии элементарных и непростительных ошибок. Множество старых дам получили свои портреты, сделанные с уничтожавшей следы времени нечеткостью.
Хотя изображения неизменно походили на размоченные в молоке булочки, дамы были очень довольны и распространили убеждение, что этот человек возвел фотографию на уровень искусства.
Для спасения от своей сокрушающей душу удачливости Валь ди Сарат решил уехать на Восток, обитель покоя и глубоких размышлений. Однако вместо цивилизации нефрита, гонгов и таинственной мудрости нашел там войну и западное влияние, атмосферу дрянного приключенческого фильма. Став виновником беременности одной чувствительной белоэмигрантки, он бегло проштудировал медицину и вскоре стал, хоть и неофициально, специалистом по контролю за рождаемостью и его неожиданным побочным продуктам. Об этом периоде своей жизни он предпочитал умалчивать. То было время непрерывной уступки искушениям, присущим его натуре. Он причинил много несчастий своими случайными любовными связями, напивался в поисках недолгого забвения, делал все, что только можно ожидать от жалующегося на судьбу красивого, беспокойного мужчины, знающего, как возбудить женский интерес. Возможно, пришло теперь ему в голову, он был тогда просто-напросто микрокосмом некоего мира, охваченного гнусным недугом, частицей той болезни, которой скоро предстояло вспыхнуть страданиями и горячкой войны. Нет, никакого сомнения в пользу ответной стороны он не заслуживал. Люди не живут сами по себе. Они живут в контакте с другими людьми. В контакте с шанхайскими иностранцами он жил негодяем.
Весть о войне он воспринял с облегчением и уехал, чтобы действовать, как подобает патриоту. Теперь он герой. Над ландшафтом сгущались сумерки, и Валь ди Сарат включил фары машины. Стрелка освещенного спидометра приближалась к цифре 120. Чего ради он так быстро гонит?
Он участвует в преследовании, вроде тех, какие видел в кино. Скоро будет во Флоренции, там не исключены острые положения, даже стрельба. Валь ди Сарат провел рукой по лежавшему сбоку портфелю. Ощутил выпуклость, образованную маленьким вороненым пистолетом «беретта». Обычно он возил с собой только зубную щетку, пижаму и фуражку Винтершильда, своего рода талисман. Попытался припомнить, что натворил этот чертов немец. Уничтожил деревню, прошел по ней с автоматом у бедра, поливая пулями все, что двигалось, затем поджег церковь. Ужас, равнодушно сказал себе Валь ди Сарат. Это было Давно. Не так уж и давно, собственно говоря, но представлялось эпизодом из сновидения, из предшествующего существования, может быть, вычитанным в какой-то книге. Ясно не вспоминалось ничего. Может, следовало вести дневник, заносить туда впечатления. Но сохранили бы они свою свежесть?
Валь ди Сарат ненадолго об этом задумался, а потом его вдруг поразила неожиданная мысль, что ему все равно. Раньше он никогда не признавался себе в этом и теперь, как ни потрясающе это было, ощутил громадное облегчение. Предстояло заставить себя увлечься преследованием, как уже заставлял себя сосредоточиться на открытии памятника. Во время церемонии сильнейшее впечатление на него произвела не торжественность события, а вопиюще парадоксальная атмосфера смеси яркого фарса и мрачной, подобающей случаю трагичности. Люди — дураки и никогда не поумнеют. Как они вытягивали лица, решив, что настал миг, требующий серьезности. Точно так же они вытягивают их, увидя себя мельком в зеркале, выражение мужественности, врожденной честности, добродетельности выражало тщеславие, с каким люди любуются собой после посещения парикмахерской. Притом они нацепили всевозможные украшения, дабы обозначить свое место на лестнице успеха, звездочки на фуражки, взрывающиеся гранаты, скрещенные мечи, составленные в козлы винтовки, желуди, лавры, целые бельевые веревки медалей на грудь, сплетения галунов. Подобно африканским племенным вождям корчили из себя непростых смертных, напускали на себя все величие, какое только могли.