— До, — быстро сказал борттехник еще тогда заготовленную ложь. И добавил: — А с тобой и закончилось.
Подполковник покачал головой, глядя насмешливо прямо в глаза:
— Вот и хорошо. С одной стороны — ты был первым. А с другой — я победил.
Они еще долго говорили, — опустели две бутылки, стемнело за окном — и они смотрели друг на друга так же, как тогда, в первую свою партию, они вспоминали, вспоминали, — но уже мимо главной темы.
— Я напишу тебе с Камчатки, — напоследок сказал подполковник. — Приедешь, на рыбалку слетаем, ну и доиграем отложенную. А ей, ты уж извини, не скажу, что тебя видел, — пусть все идет, как идет. Повидаетесь, когда в гости приедешь. Учти, ошибку совершаю, сам не знаю, зачем. Кому от этого будет лучше? Но мне хочется, понимаешь, хочется, чтобы вы повидались. Вы оба у меня здесь существуете, — он постучал пальцем по голове. — Вместе. Мы там вместе, понимаешь? Я сам не понимаю… Короче, придет время, повидаетесь. Только не сейчас, ладно?
— Тогда подари ей это, — сказал борттехник, — как от себя.
— «Пу-а-зон»? — разглядывая и нюхая, сказал подполковник. — Яд, говоришь? Ладно, принято, пусть пахнет ядом.
Они вышли на улицу. Был поздний сырой февральский вечер. Когда пожимали руки и обнимались, глаза их слезились от ветра с залива.
Пока все идет не так уж плохо, — думаешь ты, наблюдая в окно вагона летящие мимо признаки марта. — Будем ждать письма с Камчатки. И пророчит ли песня, которую ты мычишь ночью в грохочущем тамбуре, — про это странное место Камчатка, про это сладкое слово «Камчатка», про то, что на этой земле я не вижу тебя, я не вижу здесь их, я не вижу здесь нас… Даже если пророчит, — мы все равно будем ждать письма.
И письмо придет. Но не с Камчатки, и не через месяц или год. Пройдет 17 лет, когда ты получишь известие от случайно выловленного Сетью однополчанина: «А помнишь того дикого майора с „мессеров“? Уже через полгода после перевода на Камчатку, при невыясненных обстоятельствах, кажется, что-то связанное с браконьерами, — авантюрист, ты же помнишь…»
А она? — ответно спросишь ты, не попадая дрожащими пальцами в клавиши. Но вестник совсем не помнит ее, — а разве он на официантке женился? Это которая из них? Там все официантки были одинаковы — всегда агрессивны и всегда подшофе…
Так мы не договаривались, — растерянно и жалобно думаешь ты неизвестно кому и куда, ожесточенно грызя ногти. — А как же привычная картинка, стареющая вместе со мной? — генерал, генеральша, сын (или дочь), и когда-нибудь — все равно когда — встреча… Да пусть не встреча, бог с ней, — главное было верить все эти годы, что у них, у нее — все хорошо. И кого теперь под трибунал за этот обман? И что теперь делать?
Накинув на плечи драную, лохмотья на локтях, куртку с тускло-золотыми буквами и «птичкой» на левом рукаве, автор сидит на балконе и курит «Беломор». Прикладывается к плоской фляжке, морщится, — что за коньяк пошел, сволочи! Перед ним, ночь за ночью, проходят ноябрь, декабрь, — и туман — такой густой, что из желтых окон торчат граненые куски дымного света — как из затонувшей в северных водах эскадры. «Мы к земле прикованы туманом», — пел когда-то майор, и его сигарета дымилась рядом, на спичечном коробке. Когда-то или только вчера?
Скажешь это волшебное слово, и все оживает — все с самого начала. Приамурский аэродром, укрытый мглистым одеялом до самой травы, мокрый шелест этой травы под ногами, мокрые ботинки, кислый холодный запах металла, гулкость его, лупящаяся краска звезд на запотевших боках, влажный брезент ветхих, выцветших чехлов, капельный бисер на лопастях… По всей стране прошлого, по всем ее дальним заросшим аэродромам, свесив мокрые лопасти, стоят в туманах твои вертолеты, — и всего в двух шагах за этими туманами, с их обратной стороны — твоя война. Скажи только медленно — мы не все вернемся из полета — и сразу хлынет знобящий простор, и глаза заслезятся от внезапно ударившего ветра молодости, и следом, откуда ни возьмись — та самая жара, бледнопыльный пейзаж, белое, как застиранное в хлорке небо, ржавые горы… И, лихорадочно шаря по карманам памяти, ты горько пожалеешь вдруг, что так невнимательно жил тогда. Ты даже не можешь толком вспомнить запах и цвет этой земли, запах горячего оружия и крови, свист пыльной бури, свои позывные, даты и названия, блеск этих речек под этим солнцем. А память твоя дырява потому, что ты не хотел смотреть войне в глаза, в любую свободную минуту уносясь в прошлое или в будущее. Надо было слушать войну как джаз — обсасывать каждый ее звук как гранатовое зерно, внимать импровизации боя и блюзам тягучего страха этих ночей — и слушать как музыку даже стук тарелок в столовой! Как музыку…
Кассета! — осеняет автора, — обшарпанная «Сони» с голосами «Каскада», где она? — он встает, озаренный надеждой — сейчас он вспомнит все! — И вот опять летим мы на задание, режут воздух кромки лопастей, — втанцовывает он в комнату.
— Где, черт побери, моя кассета, — орет он, шаря в пыльном ящике, — куда она делась — вот тут лежала каких-то пятнадцать лет назад! Да не мог я ее стереть! Я же ее там записал! Ты права, тогда я смеялся над этими лилипутскими голосами, а теперь мне нужно их послушать! Там у меня запись наших переговоров с бортового магнитофона, с проволоки, — когда мы е… когда мы посыпались! — уж ее-то я не мог, там звук моего пулемета! Как загрохотал мой грозный пулемет, о, как он грохотал! — как поезд ночью на бешеном перегоне, этот огненный состав пуль… И где теперь все это, я спрашиваю, и что теперь делать?!
Делать больше нечего, искать больше негде. Особенно, если учесть, что совсем другой вариант жизни вырос, возмужал и состарился за эти годы. А тот ушел далеко в сторону — как забытая комета с длинным периодом, с ее очень эллиптической орбитой, — настолько эллиптической, что мнилась параболической, улетающей в никуда, в навсегда. Но вдруг, спустя века, она вновь засияла на твоем темном небосклоне, увеличиваясь каждый вечер, каждую ночь. Она возвращается, а это значит, цикл завершается, и сны становятся все ярче, и однажды, когда Марс, твой настоящий бог, приблизится к Земле вплотную, когда его красная капля будет каждую ночь гореть на юго-западе, — вот тогда, в летящем сквозь летнюю ночь поезде, в плацкартном вагоне, на боковой полке возле туалета ты напишешь за ночь сценарий своей будущей вечной жизни, которую выбираешь. Сумрачный вагон летит, громыхая, шарахаясь от черных деревьев — не поезд, а летучий голландец железных дорог, и чай в стаканах с подстаканниками еще дымится на столиках, ложечки дребезжат, но нет уже никого (девочку-то спящую внизу оставьте, я не трону ее — это же муза!), только скорость, ночь, ветер — и воспаленная луна летит, не отставая, прямо возле окна, и, щурясь, читает по слогам трясущиеся каракули, которые ты чертишь на мятых листочках.
И что же ты чертишь там? Какую-то глупость, чушь собачью — вовсе не сравнимую с твоими дифференциалами и интегралами, божественной партитурой для божественного оркестра, — но разве формулы твои что-то значат сейчас, когда отпущенный тебе отпуск, растянувшись почти на двадцать лет, закончился, и пора возвращаться, потому что там пусто без тебя, и ты, оказывается, пуст без этого бледного неба и пыльной жары, без рева двигателей, скорости и захода на боевой, без горькой сигареты в трясущихся пальцах, жгучей сладости спирта, без полуденной тишины и печного жара стоянки, — и особенно — без хруста камней под ее легкими ногами, стука в дверь и ответного стука твоего сердца, торопливого шепота и блеска глаз во мраке грузовой кабины, без ее пальцев на твоих губах… Все это ждет тебя, как остановленный кадр — кивни только главному киномеханику, — и в шорохе и треске эфира оживут голоса, и высохшая пленка побежит, — и сквозь ливень царапин вспыхнет белое солнце, мелькнут ее коленки, ее улыбка, взмах ее ладошки, закрывающей экран, — и появится мерцающее название фильма, диагноз твоей неизлечимой болезни:
ВОЙНА, ЛЮБОВЬ МОЯ…
Рулежка (жарг.) — рулежная дорожка на летном поле.
Правак — правый летчик (второй пилот) исполняет обязанности штурмана.
Законтрить — зафиксировать соединительно-резьбовые детали проволокой-контровкой для предотвращения раскручивания под воздействием вибрации.
НУРС — неуправляемый реактивный снаряд.
Авторотация — парашютирование вертолета с выключенными двигателями на самовращающемся винте.
Клеванта — стропа управления парашютом.