Когда мы вошли в Монино, там еще гремел, перекатываясь с одной улицы на другую, бой.
Мы остановились у двора передохнуть. Изба была пустая, с черными провалами вместо окон, с сорванной крышей — отсюда только что выбили немцев; в распахнутую дверь еще тянуло теплом и едва уловимым запахом человеческого жилья. Чертыханов вдруг тревожно встрепенулся, уловив за воротами чужую торопливую речь. Он тихо подошел к тесовой стене и заглянул в щель. Жестом подозвал меня. Радист остался у избы.
Занимая все пространство двора, стоял танк, возле него копошились немецкие солдаты, которые, очевидно, пытались его завести. Танк не заводился.
Чертыханов достал из сумки бутылку, обошел двор; по лесенке, приставленной к стене, залез на соломенную крышу и швырнул вниз сперва бутылку, затем противотанковую гранату. Он свалился с лесенки и зарыл голову в снег.
Я едва успел отбежать за угол избы. Раздался глухой, с треском взрыв. В стороны разлетелись щепки разнесенных тесин и клочья слежавшейся соломы. Вверх потянулся тоненькой струйкой дым; с каждой секундой он набухал и чернел, щекотал ноздри ядовитым запахом. Через пролом в стене выполз окровавленный танкист. Он утопил лицо в сером от гари снегу, стал жадно хватать его оскаленными зубами, и снег, где касалось его лицо, делался розовым, танкист отполз еще немного и, обессилев, захрипел и замер. Навсегда. В далеком незнакомом селе, между двух чужих жилищ… Двое остальных остались во дворе, должно быть были убиты наповал.
Загорелся двор, а потом изба, и Чертыханов подбежал ко мне, схватил за рукав и оттащил к соседнему дому.
Отбитое нами село являло собой зрелище страшное: лихо, с вихревым завыванием пронеслась тут смерть, навсегда уложив пришельцев на скрипучий, присыпанный порохом морозный снег. Вдоль улиц, на дорогах, исхлестанных разрывами снарядов и мин, замерли искореженные орудия, возле них вразброс валялись, застывая на морозе, солдаты-артиллеристы; курились смрадом танки, опрокинутые тягачи, автомашины; храпели еще живые лошади, в сбруе, в оглоблях; огонь с жадностью пожирал строения, рушил кровли, взметывая в небо россыпь искр…
Бежав из Монина, противник сосредоточился в лощине между двумя населенными пунктами: Монином и Росицей — танки, автомашины, артиллерия, цистерны, обозы и большое скопление людей. По-видимому, готовился контрудар.
Рота старшего лейтенанта Астапова заняла оборону на окраине села. Я связался с командиром бригады и просил его выслать две оставшиеся в резерве роты ко мне: одна рота и часть мотострелкового батальона могли не выдержать вражеского натиска.
В это время Петя Куделин подвел ко мне рослого командира в белом полушубке, с планшетом на боку; большая шапка-ушанка была надвинута на самые брови и касалась очков в роговой оправе. Он назвал себя майором Субботиным, командиром дивизиона реактивных минометов.
— Приказано сделать один залп, — сказал Субботин. — Прошу поставить задачу.
Отметив на карте место скопления противника — лощину, майор торопливо ушел.
Через полчаса мы услышали над головой характерный гул, как будто лопалось и разрывалось само небо. Вслед за тем послышался обвальный, сотрясающий землю грохот, и над лощиной взметнулось пламя чудовищной силы. Уплотняясь в тучу, похожую на гриб, заколыхался черный дым. Наступила жуткая, леденящая душу тишина.
Батальоны, поддержанные танками, пошли в наступление на Росицу. Дорога пролегала через лощину, куда только что упали мины катюш. Она была черной, как котел. Над ней стояла кладбищенская тишь. В воздухе носился смрад горелого железа и резины, тошнотный запах крови.
Бойцы, огибая лощину, озирались и убыстряли шаг, чтобы скорее миновать это страшное место…
Красноармейцы на танках и в пеших цепях быстро достигли деревни Росица и одним стремительным броском выбили из нее немцев. Противник стал отходить по проселочной дороге в лес, в направлении села Саратово.
Я доложил командиру бригады о том, что Росица захвачена, что батальоны — мой, отдельный, и мотострелковый — занимают оборону на южной и западной окраинах деревни на случай контратаки.
В настороженном затишье на землю упала внезапная темнота — наступала длинная декабрьская ночь. Распростерлось над головой огромное, без единого облачка небо, в беспорядке щедро рассыпались по его полированной черноте режущие взгляд звезды, крупные, в колючках-лучиках. В темноте вышел на прогулку по рощам и перелескам мороз. Он ударял своим посохом по стволам деревьев, и они, отзываясь, слабо потрескивали; мороз забредал в деревни и села, залеплял окошки белым ворсистым инеем. Протяжно запел под ногами жесткий снег. Стужа пробиралась под мех полушубков, в валенки, леденила ноги. Теплый пар дыхания, схваченный холодом, оседал изморозью на воротниках, на шапках, на бровях; оружие — винтовки и автоматы — побелело, накаляясь и обжигая ладони. Мороз с каждым часом становился круче. Дымы над трубами изб стояли, как штыки, прямо, не рассеиваясь.
Штаб батальона занимал просторную избу. В избе еще хранилось тепло и чуждый, нездешний запах мыла, вина и пара от мокрых валенок, которые поставили к печке сушить, — запах чужой жизни, чужих, побывавших здесь людей. За столом в переднем углу под образами сидел лейтенант Тропинин. Он озабоченно писал. Трое связных и два телефониста, пристроившись в углу на лавке, пили из жестяных кружек чай.
Я велел послать за командирами рот и за старшим лейтенантом Скнигой. Связные тотчас поставили кружки с недопитым кипятком, прихватили оружие и вышли.
— Командир первой роты лейтенант Кащанов ранен, — сказал Тропинин.
— Где он?
— У санитаров. На этой же улице, второй дом от края. Пока Кащанова заменяет комиссар Браслетов.
— Потери известны? — спросил я.
— Девять человек убито, семнадцать ранено. В основном из роты Кащанова. Командир бригады бросил ее на Монино в поддержку мотострелковому батальону. Поименный список будет позже.
Из чулана выступила хозяйка, еще не старая женщина с полными округлыми плечами, разрумянившаяся от жара печи; она рада была, что вылезла из погреба, куда ее загнали немцы, и всячески старалась нам услужить.
— Картошку-то сейчас подать? — спросила она, обращаясь к Тропинину. Молока принесу и капусты.
— Немного погодите, — сказал я. — Не до еды… И потом, хозяйка, пожалуй, одного чугуна будет мало.
Женщина заулыбалась, и простое русское лицо ее похорошело.
— Сейчас второй поставлю, коли мало. Раздевайся, у нас тепло.
Я сказал Тропинину:
— Хочу проведать Кащанова. Жаль парня. Толковый был командир.
Мороз становился все жестче, он как бы стискивал со всех сторон, и дыхание перехватывало от ледяного воздуха. Из-за леса, что темной стеной стоял в отдалении, поднималась луна, выстуженная до рыжей бледности, без блеска, неправдоподобной величины. Она повисла с краю неба, скупо сочась нелунным светом, обведенная многослойными кругами. Она рождала в душе тоску по теплу, по горячему чаю, по ласковым женским рукам…
Возле дома, где разместились санинструкторы, стояли подводы. Лошади перебирали брошенное им под ноги сено, зябко топтали жесткий снег. В широких санях навалена была солома, чтобы раненым было мягче и теплей лежать.
В избе на такой же соломенной подстилке лежали раненые, невнятно белели в сумраке марлевые повязки. Пятилинейная лампа с привернутым фитилем освещала один лишь стол, и я, вглядываясь, долго не мог отыскать Кащанова.
— Вот он, — шепотом сказал Чертыханов, указывая на человека возле стены, накрытого полушубком.
Я перешагнул через ноги раненого красноармейца и наклонился над Кащановым.
— Это вы, товарищ капитан? — сипло, с остановками прошептал лейтенант. Лицо его осунулось, кривоватый нос заострился, верхняя губа обнажила кончики зубов. — Как меня садануло… Мина упала сбоку… почти у самых ног… Лицо успел отвернуть, а то бы и лицо… своротило набок… Не знаю, вылечат или нет… Боюсь, инвалидом останусь… Без руки… — Он вздохнул с хрипом и замолчал. На лице выступил пот; капли его как будто переливались в свете лампы. — Жарко… — Левой рукой он сдвинул с себя полушубок, открылась грудь в бинтах. — Жаль, товарищ капитан, самая хорошая пора началась… Фашистов погнали… До слез жаль…
— Не огорчайся, Саша, — сказал я. — На наш век войны хватит. Мы еще пошагаем с тобой. Меня тоже однажды садануло, — думал, конец пришел: шестнадцать осколков влепили. Ничего, выбрался. И ты встанешь…
— Хорошо бы, если так, — ответил Кащанов. — Но боюсь… — Он вдруг резко перевернулся на левый бок, отрывисто вскрикнул, глаза туго зажмурились, а раненая рука, сильно ударившись о стену, упала безжизненно, как веревка. Из сомкнутых век выкатилась крупная слеза, подержалась немного на ресницах и сползла на щеку. Он умер: не выдержало сердце.