Не убивает Аллах того, чья любовь продолжается,
Но иногда Аллах убивает… –
я запнулся и, быстро выговорив: «изменников», захлопнул книгу и сказал, что лучшие стихи о любви писали все-таки наши Джами и Хафиз. Но Мирман-Розия возразила, что вот это стихотворение слепца ей как раз понравилось…
И желтое ее лицо вдруг помолодело от улыбки. Она ушла, успокоенная, а я вдруг подумал, что ведь эта женщина – Хава[40]часовщика.
Но нет! Я знал, что у Хаввы лицо было светлое, глаза – нежно-карие, черные косы и в левой ноздре серебряный цветок. А я недостоин был даже думать о ней.
Похоже, наш разговор произвел благоприятное впечатление на Мирман-Розию, и, наверное, она успокаивала своего саиба[41]насчет меня, но события развивались не лучшим образом.
Настал черед «получить билет» и другому нашему соседу, иранцу. Его автомобиль остановили за городом, на перевале Хайрахана по дороге в Чарикар – он вез туда двух студентов, направлявшихся, как выяснилось, на встречу с людьми Масуда, засевшего в Панджшере. С собой у них были списки добровольцев, готовых вступить в его отряды, и крупная сумма. Таксист угодил в Демазанг[42]. Через месяц, правда, Хусейна Хана э Явери выпустили. Но он уже не хотел искушать судьбу и, задешево продав дом и имущество, уехал в Мешхед, где у него жили родственники.
Странно было, что студенты везли с собой эти списки – может, они их составили уже в тюрьме?
Снова в этих делах были замешаны студенты нашего университета. Но я не принадлежал ни к какому движению. Моей партией была партия книги. Что я и пытался внушить тетушке Мирман-Розии. Лучшими аятами Книги я всегда считал эти:
Читай! Во имя Господа твоего, Который сотворил,
сотворил человека из сгустка.
Читай! Ведь Господь твой щедрейший,
Который научил тростинкой для письма,
научил человека тому, чего тот не знал[43].
К этой партии можно было причислить и моего нового друга – студента богословского факультета Кемаль-эд-Дина.
Кемаль-эд-Дин сразу выделялся среди студентов своего факультета. Будущие богословы носили национальную одежду: длиннополые рубашки, изар, жилеты, накидки, чалму, колах. А Кемаль щеголял в европейском костюме. Все будущие богословы с пеленок отращивали усы и бороды, ведь носить короткую бородку истинному мусульманину предосудительно, ибо сказано: «Старайся отличаться от многобожников, позволь бороде расти и подстригай усы». Кемаль не позволял бороде расти, тщательно выбривая щеки и подбородок, и оставлял лишь усы.
Кемаль-эд-Дин всегда был невозмутим. Иногда даже казалось, что он дремлет на ходу – из-за его привычки говорить с паузами и оттого, что глаза его всегда были полуприкрыты. Голос у него был немного гнусавый, с хрипотцой от турецких сигарет.
Отец Кемаля был директором завода, выпускавшего кока-колу, и совладельцем небольшой газеты. А дед – долгое время имамом мечети Пули-Хишти; но под конец он отошел от дел, принял обет молчания, и Кемаль, появившийся на свет уже после этого, так и не слышал его голоса.
Внук, казалось, не собирался идти по стопам деда; после окончания лучшего лицея «Хабибия» он уехал в Каир, но, проучившись год на инженерном факультете в Аль Азхар[44], внезапно вернулся и поступил на теологический факультет Кабульского университета.
В день нашего знакомства в пустой библиотеке я, честно говоря, подумал, что неучастие Кемаля в демонстрации объясняется элементарной опаской. Ведь даже богословы вышли на улицу. Идеи исламской революции носились в воздухе, западный ветер доставлял их контрабандой – из Ирана. Сам-то я считал свои переживания выше всех этих волнений, называемых историей.
Но Кемаль-эд-Дин боялся не возможных притеснений за участие в демонстрации и не стычек с полицией. Он был мутаваххидом, или одиночкой в городе, и настольной его книгой был труд Ибн-Баджи «Устроение жизни уединившегося».
Кемаль-эд-Дин считал, что за истекшие восемь столетий ничего и не изменилось. И уберечься можно, лишь облачившись в броню уединенности. Каждый мыслящий человек в этом мире – чужак. И во мне он разгадал именно чужака. Правда, на первый взгляд это противоречит его устремленности к уединенности. Но какова была цель мутаваххидов Ибн-Баджи? Идеальный Град. Как же его построишь в одиночку?
Не бред ли это.
Бред в этомБагдадепестром, кипящем и клокочущем, над которым гудят, заходя на посадку, разноцветные «боинги», доставляя туристов и бизнесменов со всего мира, и по ночам в его небе прочерчивают свои пути чужие спутники, а у колонны Независимости перед Министерством обороны мерзнет в калошах на босу ногу оборванный сопляк.
Но где же еще об этом и помышлять, как не здесь, в двухтысячелетнем городе, больном и кичливом, пышном и нищем, влекущем с той же силой, что когда-то заставляла тосковать сердце Бабура и многих безымянных странников.
Впрочем, демонстранты, марксисты, маоисты, братья-мусульмане тоже к чему-то подобному стремились. Но Кемаль-эд-Дин утверждал, что задача выполнима только объединившимися одиночками. Тут было самое уязвимое место его градостроительного плана. Кого из одиночек заставишь объединяться? Как?
Кемаль нашел решение – в суфийской идее 4 000. Суть этой идеи такова: в мире всегда есть 4 000 тайных праведников, хранителей традиции, которые порой и не знают, кем они являются на самом деле. И уж тем более объединившиеся не могут знать о своем объединении. А оно существует. Это и естьградостроители.
Ну так вот, разве может одиночка участвовать в каких бы то ни было демонстрациях?
Мне идея 4 000 показалась занятной. Кемаль утверждал, что каждый человек рано или поздно сталкивается с одним из них, но не распознаетпосланца. Ведь у него на лбу не написано, что он один из 4 000. И эти люди вообще на первый взгляд неприметны и могут быть кем угодно: хлебопеками, чиновниками, верблюжьими погонщиками.
Я признался, что когда-то что-то подобное думал о своем хозяине – часовщике. Но понял, что ошибся. Просто меня очаровал его род занятий.
Кемаль ответил, что и сам был подвержен этому. Узнав, например, что великий Аттар держал аптекарскую лавку – за что и был прозван Химиком, – он с благоговейным трепетом входил в аптеку на углу и принимал из рук аптекаря порошки и таблетки, как средства просветления. Да даже и сейчас он читает «Бхагавадгиту», и любой индус в своем высоком ярком тюрбане, торгующий тканями на Чар-Чатте, ему представляется если не Кришной, то уже одним из Пандавов точно. Хотя кшатрий и не стал бы заниматься делом вайшийи – торговлей… Но времена изменились, и Кришна может служить флейтистом в оркестре, а Арджуна – поставщиком тяжелой военной техники – танков, сиречь колесниц.
Но часовщики все-таки особые люди, сказал я. Каждый день запускать и останавливать часы – это же не лепешки печь, правда?.. Кемаль улыбнулся. «Ну, если бы он, как Химик, умел еще останавливать время!»
Тогда бы я попросил его перевести стрелки назад, до того дня, когда пошел с Якуб-ханом на Кривое колено, подумал я, но ничего, разумеется, не сказал Кемаль-эд-Дину.
Кемаль-эд-Дин был настоящим книжным верблюдом. Он в Кабул и вернулся, чтобы получше загрузиться здесь. Ведь недаром говорится, что великаны приходят из Афганистана. Руми, Санайи, Джами, чье полное имя: Мастер света Веры, Раб Милосердного из Джама – Али Шир Навои, Сейид Нуриддин, Али аль-Худжвири. И неспроста одна двухсотлетняя книга так и называется: «Ключ афганцев». В Кабуле особая аура, это понимаешь, оказавшись за границей. Здесь другое время. И сам Кабул – бесценная книга. А еще есть Мазари-Шариф с гробницей Али, Газни, Герат, Кандагар, где хранится плащ пророка. В Кабуле явно кто-то из мастеров сказал времени: «Замри!» – и с тех пор оно течет неохотно.
И вместо того чтобы предаваться тоске, слушать печальную музыку и смотреть в «Ариане», что на площади Пуштунистана, или в «Кабуле» индийские фильмы, воображая их снами наяву – а во сне так бывает, что у персонажей какие-то другие имена, лица, но на самом деле это ты и те, о ком ты думаешь: Джанад и Умедвара, – и это мы на индийских лужайках; вместо этого я снова торчал в библиотеке у вечно простуженного Кушнаваза и силился постичь «Бхагавадгиту» – «Песнь Господа», о которой говорил высоколобый студент-богослов. Я не хотел от него отставать.
…В чайной говорить было невозможно, хотя остальные и умудрялись как-то вести непринужденные беседы, – динамики магнитофона дребезжали под напором музыки.
Наперченные кусочки мяса были жестковаты, но все равно вкусны. Да еще со свежими пресными лепешками.
Потом бача принес нам по фарфоровому чайничку с зеленым – для Кемаля – и черным – для меня – чаем. Чай мы попивали из маленьких китайских пиалушек в фиолетовых причудливых разводах, без сладкого. Настоящий чай нелепо чем-то закусывать.