— Вот, — сказал Плетнев, открыв верхнюю горловину. Пальцем провел по указателям и доложил, что все в порядке. Потом прошел к зарядному отделению, а от него обратно к хвосту. Предохранительная чека ударника и все хвостовые стопора были сняты.
Плетнев говорил коротко и спокойно. Делал вид, будто не учит, а сам отвечает урок. Откуда у него было столько такта?
— Понятно, — сказал Бахметьев, чтобы лишний раз подчеркнуть свое ученичество.
— Патрон, — ответил Плетнев, — который, загораясь, приводит в действие подогреватель. — И тем же ровным голосом рассказал обо всех прочих проверках торпеды.
— Двенадцать баллов, — не удержался Бахметьев, и Плетнев снова как будто улыбнулся. Наверное, опять вспомнил.
— Разрешите закрывать?
— Пожалуйста. А следующую я сам проверю. — И от первого аппарата они перешли к следующему.
Из всего этого получилось очень неплохое практическое занятие, кстати сказать прошедшее не без пользы для службы: на третьей торпеде удалось обнаружить и устранить неточность в установке прибора расстояния.
Окончательно развеселившись, Бахметьев вдруг спросил:
— А вы довольны, что попали на миноносец?
Он просто не представлял себе той пропасти, которая отделяла его от Плетнева, и совершенно неверно его понял, когда тот ответил:
— Здесь мое дело.
Обрадованный, он кивнул головой:
— Ну конечно. И я тоже очень доволен, что попал. — Однако дальше распространяться на эту тему было неудобно, а потому Бахметьев махнул рукой: Все в порядке. Ступайте отдохните, — и быстро зашагал к мостику. Нужно было присмотреться к тому, что там делается. Еще поучиться.
Из всех трех труб шел легкий, почти прозрачный дым. На гафеле полоскался маленький прокопченный андреевский флаг. Хорошо бы сейчас посмотреть на свой миноносец со стороны. Наверное, он здорово выглядел.
— Разрешите? — спросил Бахметьев, останавливаясь на трапе.
— Сделайте одолжение, — ответил стоявший на вахте Аренский. — Просю покорно.
Он стоял на правом крыле и, щурясь, рассматривал горизонт в бинокль. У него был отличный военно-морской вид, которым он малость рисовался, потому что тоже недавно кончил корпус. Всего лишь год назад.
И внезапно ему представилась возможность развернуться во всей своей красоте. Показать молодому, как нужно служить.
— Сигнальщик! Кто кому должен докладывать: вы мне или я вам? Справа по носу две мачты! Вахтенный, доложить командиру.
— Есть! — крикнул вахтенный и с громом сбежал по трапу.
Бахметьев бросился к дальномеру, но развернуть его не смог. Забыл, где он стопорится.
Мачты без дыма — это, несомненно, был военный корабль. Может быть, свой, а может быть, и нет, и от этого охватывала приятная тревога. Только где же был стопор?
Наконец дальномер развернулся, и в его круглом поле скачками понеслась потускневшая вода. Мачты мелькнули в глазах, но, подпрыгнув вверх, исчезли. Не сразу удалось снова их поймать, а удержать в поле зрения было еще труднее: сильно мешала тряска.
Одна из них была высокой, а другая коротенькой. Между ними намечались три низкие трубы и кое-какие надстройки. Похоже, что это был миноносец, и, скорее всего, очень большой.
Но сообщить Аренскому результаты своих наблюдений Бахметьев не успел.
— Господин мичман, — сказал сигнальщик Осипов, — это «Забияка», и мы его уже докладывали. Он вышел вперед нас, а теперь обратно повернул.
— Ну? — спросил появившийся на мостике Константинов. — Где здесь грозный неприятель?
— Это «Забияка», господин капитан второго ранга, — не смущаясь доложил Аренский. — Почему-то возвращается.
— Не препятствовать, — ответил Константинов. — А какой у вас курс?
— Как на румбе?! — лихо крикнул Аренский.
— Двести два! — отозвался рулевой.
— Есть, — сказал Константинов. — Только кричать на мостике совершенно необязательно. Пожалейте свой баритон, любезный артиллерист.
Это тоже было неплохое практическое занятие. Служить, как Аренский, явно не стоило.
Убежденный черноморец Степа Овцын вышел служить на Балтику из очень высоких и торжественных соображений.
— Ты понимаешь, — сказал он Бахметьеву, — у нас в Севастополе все прошло спокойно. А здесь — Кронштадт и Гельсингфорс, понимаешь?
— Пока что нет, — ответил Бахметьев. — Кронштадт и Гельсингфорс всегда здесь были.
Разговор происходил в каюте Бахметьева и сопровождался глухим шумом винтов, дребезжанием стаканов в буфете кают-компании и шумом воды за бортом.
Взъерошенный Овцын вскочил с койки и, поскользнувшись, схватился за полку.
— Как не понимаешь? Забыл здешние события? Убийства и весь ужас? Потому-то я сюда и пошел!
Бахметьев невольно улыбнулся. Милейший Степа абсолютно ничего не понимал во всем, что происходило, и решил принести себя в жертву. Как это было на него похоже!
— Боюсь, что ты разочаруешься. Здесь больше никого не убивают и не собираются в дальнейшем.
— Ну вот! — И обиженный Овцын снова сел. — Как будто я этого хочу! Да ты пойми: я просто должен был пойти туда, где трудно.
— Трудно? — спросил Бахметьев и задумался,
Почему получалось так, что в разговоре со Степой он чувствовал себя чуть ли не стариком, а перед всеми остальными людьми на миноносце, в том числе и перед командой, был форменным мальчишкой?
И еще: почему старшие гардемарины в корпусе выглядели значительно солиднее, чем мичманы во флоте? Между обоими этими явлениями была какая-то связь, но отыскать ее он сейчас не мог.
— Нет, Степанчик, здесь вовсе не трудно. — Волна, хлестнув по борту, темно-зеленой тенью перекрыла иллюминатор. — Только, увы, жарковато и нельзя устроить сквозняк. Зальет.
Степа заморгал глазами и стал совсем похожим на опечаленную овцу. Нужно было срочно его утешить.
— Слушай, юноша. Я действительно забыл о первых днях революции и тебе советую забыть. Все это, видишь ли, было законно, неизбежно и… кончилось. Разумеется, нам с тобой придется служить не совсем в тех условиях, к которым мы готовились, однако это не столь важно. Служба остается службой.
Но Овцын запротестовал:
— Брось, пожалуйста. Тут какие-то комитеты, а потом митинги. Чего-то требуют и голосуют. Почему-то мир без аннексий и контрибуций. На кой черт вся эта война, если, например, Черное море по-прежнему будет заткнуто пробкой?
Может, вся эта война и в самом деле была ни к чему, только об этом со Степой разговаривать не стоило. Да и самому над этим задумываться не имело никакого смысла.
— Стоп! — И Бахметьев поднял руку.
— Нет! — вдруг возмутился Овцын. — Дай договорить. Всякие земельные вопросы и восьмичасовой рабочий день. Какая же тут служба? И потом: оказывается, что мы с тобой сволочи. Как же нам после этого ими командовать? — Махнул рукой и отвернулся. — А ты говоришь: не совсем те условия и не столь важно.
— Тихо, Степушка, тихо!
Милейший Степа волновался совершенно напрасно. Порол всяческую чепуху, которая не имела никакого отношения к делу. Неизвестно зачем разводил панику.
Исходя из этих соображений, Бахметьев положил Овцыну руку на колено и посоветовал:
— Возьми, сердце мое, графин вот там, на умывальнике. Налей себе стакан воды и выпей. — И, не дав Овцыну времени ответить, тем же размеренным голосом стал его поучать: — Не спорю, все эти митинги и разговоры сейчас процветают. Процветают потому, что в нынешнее время они просто необходимы. Однако что же от них в конце концов меняется?
Овцын только развел руками.
— Ровно ничего, Степанчик. Ровно ничего. И по той самой простой причине, что мы с тобой плаваем по морю, а все эти разговоры происходят на берегу. На вахте, друг мой, много не помитингуешь, и в море команда все равно должна нам верить. Иначе она не доберется до порта.
Овцын тяжело вздохнул. Он был окончательно сбит с толку, что, впрочем, и неудивительно.
— Кроме того, имей в виду, что у нас на «Джигите» не так, как везде. У нас ни революцией, ни политикой никто не занимается, — и совершенно механически Бахметьев закончил: — Некогда.
Конечно, все это было невероятно бестолково.
Мне просто стыдно за Васю Бахметьева, что он, начав почти осмысленно, вдруг припутал целую кучу чужих, отнюдь не слишком умных рассуждений, вплоть до цитат из Гакенфельта.
Однако я ничего не могу сделать. Все эти рассуждения были в ходу среди морского офицерства тех неопределенных времен, хотя и напоминали мысли страуса, спрятавшего голову и полагающего, что все обстоит превосходно.
И, конечно, так же как и вышеупомянутый страус, Бахметьев жестоко ошибался.
Сидевший на рундуке в унтер-офицерском кубрике Семен Плетнев, не поднимая глаз от своего шитья, спросил:
— Значит, все больше эсеры?