Спустя время Аушре снова позвонили с кладбища. Новой звезды не было на памятнике. Исчезла за ночь, что была не смена лысеющего сторожа, извинялся он.
— Оставь ты это, мама! — резко сказала Лайма, когда Аушра стала собираться в поездку. — Это же будет снова и снова. Не проще ли снять? Зачем позволять им так изгаляться над могилой?
— Не проще! — отрезала Аушра. — Ты отвезешь меня? Что-то колени и спина совсем разболелись сегодня…
— Неудивительно! — Лайма присела перед матерью, чтобы помочь ей одеть ботинки. — Тебе восемьдесят три, а ты все думаешь, что способна сражаться с мельницами.
Аушра замерла, не дойдя до могилы мужа несколько шагов, вцепилась в руку Лаймы с силой, но сдержаться не смогла и тихо заплакала, перепугав дочь.
— Старый пень! Вот же звезда! На памятнике! Слепой он что ли? — Лайма выругалась, а потом крепко обняла мать, прижала к себе. — Ну, что ты, мама? Что ты? Я попрошу Каролиса, и мы будем сами поправлять памятник. Теперь мы будем за этим следить. Не стоит тебе. Только сердце рвешь каждый раз.
— Я думаю, за памятником уже следят, милая, — улыбнулась сквозь слезы Аушра. — Но и твоя помощь, конечно, не будет лишней. Спасибо, Лаймочка…
Уже уходя с кладбища, Аушра оглянулась на могилу мужа, взглянула на звезду, гордо возвышающуюся среди остальных могил. Она не знала, кто сломал, и кто еще сломает эту пятиконечную верхушку, но она определенно знала, кто восстановил памятник в первозданном виде. И это осознание так тепло грело сердце…
Где-то неподалеку снова громыхнул разрыв, и на натянутый верх палатки из плотного полотна с тихим шелестом посыпалась земля. Но никто даже обратил внимания ни на грохот разрыва, ни на то, как чуть прогнулось полотно над их головами под тяжестью песка, присыпанного взрывом. Военврач, высокий и худой хирург, до войны работавший в детской больнице в Ленинграде, крепко спал, свернувшись на узкой и короткой походной койке, с трудом поместившись на этом странном для его комплекции ложе. Спала и одна из санитарок, баба Катя, прислонившись спиной к столбу, что служил для укрепления палатки. Спала некрасиво, открыв рот и похрапывая. Но разве можно было спать красиво, когда уже привык спать рывками, короткими промежутками, почти на ногах, когда каждая минута затишья — редкостная удача?
А вот Варе не спалось, несмотря на то, что за последние двое суток даже не присела, да еще дважды сдавала кровь, чтобы спасти чью-то очередную жизнь. Ровно неделю назад она потеряла ту тонкую ниточку, что связывала ее с домом, с теплом маминых рук, и служила неким талисманом в эти страшные дни. Да, смешно, но те хлопчатобумажные чулки, которые прислала ей мама в последней посылке этой весной, вдруг стали для нее неким символом, что вот пройдет время, и закончится война. И она наденет эти чулки и шерстяное платье с тонким кружевным воротничком, ее любимое, и будет кружиться в нем у зеркала, разглядывая в нем свое отражение — с длинными светло-рыжими косами, в синем платье с широкой юбкой, в туфлях на низких каблучках, о которых мечтала с девятого класса.
Но нет больше кос — пришлось отрезать эту красоту, как пошла на фронт. Вместо платья с воротничком — застиранная и заштопанная не раз гимнастерка, вместо туфелек — сапоги не по размеру со сбитыми носами. И чулок больше нет.
Ровно неделю назад Варя возвращалась в полк на попутной машине вместе с остроносой Лидочкой, ассистентом хирурга. По дороге к ним в кузов сел и тот красивый лейтенант-артиллерист, на которого Варя вдруг застеснялась даже поднять глаза из-под длинных ресниц. Только кивала изредка репликам лейтенанта, обращенным к пассажиркам, прислушивалась к оживленной беседе, что затеяла флиртующая по привычке Лидочка. Так и сидела бы, разглядывая доски кузова, если б не пролетел над их головами неизвестно откуда появившийся юркий самолет со свастикой на крыльях.
Очередь, и пассажиры падают на дно кузова. «Живы все?», крикнул пожилой шофер из кабины. Живы-то были все, да только у лейтенанта вовсю хлестала кровь из раны на бедре, пропитывая насквозь галифе. И тогда Варя достала из своей сумки один чулок из пары, чтобы перетянуть ногу повыше раны, не дать этому красивому лейтенанту умереть от кровопотери, пока они развернут грузовик обратно, к госпиталю, который располагался временно в одной из городских школ.
— Варька! А что я тебе привезла! — рядом с Варей вдруг возникла Лидочка, отвозившая в госпиталь очередную партию раненых. Она присела на бревно рядом с медсестрой и протянула ей сверток, перевязанный бечевкой на тот самый особый манер, как это умели делать только люди торговли. Развернув плотную бумагу, Варя сперва ахнула, увидев чулки: «Что это? Откуда взяла? Дорого же в военторге! И зачем?», а потом покраснела, заливаясь краской до самого ворота гимнастерки, вдруг сердцем разгадав того, кто мог передать ей этот подарок и короткую записку, что протянула Лидочка.
— Ты не красней. Это я достала в городе, не он. Думай, что от товарища лейтенанта тебе только записка.
— Зачем ты взяла? Зачем? Это же… это же…, — Варя свернула бумагу. Ей до дрожи в пальцах хотелось взять эти чулки, чтобы ее мечта снова заиграла в красках, а сердце не ныло так тревожно, но чулки…!
«Уважаемая Варвара Петровна», — обращалась к ней записка, а перед глазами у Вари вдруг возникло лицо того красивого лейтенанта. «От всего сердца умоляю простить мне эту вольность и возместить вам вашу потерю, что случилась тогда по моей вине. Вы так плакали после, что я не мог не думать о причине ваших слез и о том, что я могу сделать, чтобы их никогда более не было на вашем лице. И не корите Лиду, прошу вас, что она открыла мне эту тайну. С благодарностью за спасение, лейтенант артиллерии Колышев В.А.»
— Ну как ты могла?! — Варя подняла глаза на Лидочку, не зная радоваться ей или злиться на ту за подобный поступок. Та же протянула в ответ еще одну записку, сложенную вчетверо.
— Тут я адрес записала эвакогоспиталя, куда его отправят завтра. Он очень просил тебя написать ему хотя бы пару строчек…
Всякий раз, когда Варвара Петровна рассказывает по просьбе внучки Лидочки историю знакомства с ее дедушкой Володей, она краснеет до круглого ворота платья. И до сих пор нет-нет, да и припомнит супругу такой интимный подарок, сделанный еще до личного знакомства лейтенантом артиллерии молоденькой рыжеволосой медсестре, которая тихо плакала когда-то, затягивая поверх галифе крепкий узел из обычного хлопчатобумажного чулка…
При невыясненных обстоятельствах…
Моему прадедушке А. посвящается
Будет сумрак розоветь слегка,
Будут спать еще цветы и дети,
И лишь я однажды на рассвете
Растворюсь, как тают облака…
Э. Асадов
Легкий ветерок пробежался по слипшимся от пота волосам, неприятно холодея кожу. Сейчас все было неприятно, даже твердыня земли под спиной, которую ощущал каждым позвонком, несмотря на мягкость примятой под его телом травы.
Сколько он пролежал так в бессознательном состоянии — час, два или больше? Больше, скорее всего, судя по тому, как потемнело небо над ним. Он лежал и наблюдал, как медленно загораются в прозрачной вышине неба тусклые точки. Звезды всегда казались ему тусклыми в летнюю пору. Может быть, от того, что небо было светлее, чем зимой, или сам воздух не искрился тем волшебным светом, как это бывает при морозах?
Отчего-то вспомнилось, как искрились снежинки на белизне пухового платка Нюры, и как сверкали голубые глаза, когда она лукаво, посматривала на него, явно забавляясь его восторгу от очередной книги, которую он недавно прочитал. Она не понимала, наивная, как это прекрасно открывать для себя новый, совсем неизведанный мир со страницами книги, еще пахнущей типографской краской. Или пахнущей тем самым ароматом, который приобретают все те книги, что хранились долго в темноте библиотечных полок…
Он поздно по нынешним меркам научился читать и писать, в 12 лет. Отец, зажиточный по меркам села крестьянин, держащий единственную в округе мельницу, считал по старинке, что образование совсем не нужно тем, кто должен от зари до зари трудиться на земле. Потому и не сразу отпустил сыновей в школу, куда пригласил всех сельских детей и подростков председатель колхоза, обходя лично все дома, стучась в каждую дверь крестьянских хозяйств. Однако молодая учительница, приехавшая из города на село, давала лишь самые основы арифметики и чтения, и вскоре их показалось совсем мало тому, чей ум страстно жаждал большего. Удивительно, но он сумел выпросить тогда у отца разрешение посещать восьмилетку в городе, куда ходил пешком и дождь, и в снег, и по слякоти за пятнадцать верст. А там и рабфак следом…