— Левой у железки крепче бери, а правой дави на бедро, — услыхал он за спиной.
В ярком свете дня казавшееся старым лицо женщины помолодело, к тому же она больше не куталась в черный платок, а откинула его на спину и разбросала волосы по плечам. Взгляд ее был смелым, а губы улыбались.
— Слабый ты. На мужика не похож. На подростка смахиваешь. А поди, уж за тридцать.
Он не сказал, что она ошиблась больше чем на десять лет. Стоял, смотрел в раскрытые ворота. Где-то там за таежной грядой его родной ОЛП, а в нем знакомые нары и теплая печь рядом, и кореша сидят поджав ноги и самозабвенно режутся в стос[36].
Интересно, вспоминают ли о нем? Наверное, вспоминают — на стене, на побеленной печке, на голых нарах — всюду его стихи. Но, скорей всего, вспоминают не как о живом. А он, вот он — живой и здоровый, ковыряет навоз в хлеву у куркуля и ждет сытного не лагерного обеда.
Он опять попытался поднять пласт навоза, и тот снова упал. Так бы продолжалось, наверное, долго, если бы женщина не подошла и не отобрала вилы.
— Придурок лагерный! — только и сказала и принялась сноровисто кидать пласт за пластом в растворенные настежь ворота.
Коровье стойло очищалось на глазах. Чтобы не мешать, Шкет отошел в сторонку, присел на корточки. Она отбросила вилы, села на охапку свежего сена и жестом приказала ему сесть рядом. Достав кисет, умело свернула цигарку, закурила. Шкет сглотнул слюну — он не курил с того часа, когда рванул из лагеря. Главное, чего нельзя делать беглецу, — это курить, пока не оторвался от погони. Собаки не просто идут по следу — след можно и табачной пылью посыпать и вдоль речки пройтись — они еще нюхают воздух. У лагерников, в отличие от вольняшек, особый запах. Новый человек, и тот его слышит. Правда, с близкого расстояния. Собака же чует его за километр, а тут еще цигарку какой-нибудь придурок засмолит…
Но Шкет не курил еще и потому, что потерял кисет в тайге. Единственный карман, и тот дырявым оказался.
— Почему ты меня никак не зовешь? — вдруг спросила женщина. — Знаешь ведь, что Марией зовут. Чудно.
— Чего тут чудного? — выдохнул он, с жадностью глядя на кончик ее цигарки, огонек которой все приближался и приближался к перелому: еще минута — и просить покурить будет поздно.
— А то чудно, — она всем телом повернулась к нему, — что только здесь меня моим настоящим именем звать стали. А прежде я была Машка, как корова у Филимона. В тринадцать лет под мужиков начала ложиться. В детдоме росла, родителей не помню.
— Что? Вас в детдоме не кормили? — спросил ошарашенный ее неожиданным признанием Шкет.
Он всегда считал, что бабы становятся проститутками с голодухи.
— Кормили. Как не кормить? Только кроме кормежки у нас ничего больше не было. Одежда вся казенная, одинаковая. А нам хотелось и платье получше, и ленту какую в волоса…
— И ты слиняла, — догадался Шкет.
Она кивнула:
— Не одна, а с подружкой. Она все своим отчимом хвасталась. Говорила, будто добряк он, ласковый, примет, и накормит, и на работу устроит.
— Ну и как, принял?
Она странно на него взглянула и еще непонятней ответила:
— Еще как принял! Падчерицу, похоже, не тронул, а ко мне в первую же ночь влез — мы на сеновале спали. Я девчонкой была, детдомовкой. Много ли во мне силы… Короче, стала я его любовницей.
— А подружка? Она куда глядела?
— А ей что? Отчим из рейса продукты привозил, она сыта была, чего еще? Одел он нас… — она помолчала немного. — Да и привыкла я к нему, первый мужчина все-таки…
Дрожащими пальцами она свернула вторую цигарку. Не глядя, бросила кисет Шкету. Он с наслаждением закурил и растянулся на мягком сене. Ему нравилось, что она рассказывает откровенно, значит, доверяет, и что теперь он не один на этом хуторе бродяга и неудачник.
— Дальше!
— Что дальше? Посадили его за воровство. Ворованным он нас кормил. Пятерку дали с конфискацией. И остались мы с подружкой на улице — дом тоже конфисковали, а мы не прописанные… Пошли куда глаза глядят. Еще хорошо, что не привлекли за соучастие.
— Не привлекли бы. Вы несовершеннолетние. Обязаны были обратно в детдом отправить.
— Да, — она кивнула, — только не на таких напали. Рванули оттуда. На вокзалах ошивались. С одного прогонят, мы на другой. Стали в поездах кататься. Проводники до молоденьких охочие. У себя в купе прятали и друг другу передавали.
— Кормили?
— Нешто за так мы с ними… Как-то в Новосибирске вышла я на вокзале — проводник велел вина купить. Стою у ларька, а впереди мужик глаз с меня не сводит. Купила я бутылку, бегу обратно, а он уж у вагона. «Как вас звать, девушка?» — и все такое. Я — в вагон, а он не пускает. «Пойдемте со мной, не пожалеете, я командировочный с Дальнего Востока в Москву еду, а через неделю обратно — работа такая. А во Владивостоке у меня однокомнатная и не женат еще… Вы, — говорит, — мне так понравились, что я теперь ни на одну девушку и смотреть не могу. Короче, выходите за меня замуж».
— И ты согласилась?
— А что мне было терять? Забрала свои вещички, помахала проводнику ручкой и отбыла в Москву.
— Замуж-то вышла?
— Замуж не вышла, а года полтора жила с ним. Потом он меня сильно бить начал…
Разнежившись в сене, уже наполовину дремавший Шкет ожил:
— Ни хрена себе! Это за что же?
— А… приревновал к одному капитану. Глупый!
— Понятно, — Шкет солидно вздохнул. — Надо понимать, ты и от этого сбежала. Как в сказке: «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел…» И куда же ты от него покатилась? Небось, на причал? Владивосток — место для вашей сестры подходящее, кругом морячки.
— Что ты понимаешь! — она вдруг рассердилась. — Мне не морячки были нужны, а муж нормальный! Оттого и к Филимону притулилась.
Стою как-то на станции в Сосновке, куда идти — не знаю. А тут он. За продуктами со своей заимки приехал. Разговорились. Чувствую, от одиночества мается. Ну, я прикинулась тихоней, да еще хорошей хозяйкой.
— Так ты ему не жена в натуре-то?
— Жена не жена — какая разница? Живет он со мной. Баба ему нужна. Настоящую то ли ухайдакал, то ли сама померла от работы его окаянной. Три коровы у него, четыре свиньи, овцы, птица разная…
— И! — зашелся криком Шкет. — Да кто ж ему такое позволил? Это ж вроде помещик получается!
Она помолчала, счищая клочком сена приставший к валенку навоз.
— Сыновей у него двое. В охране служат. Им можно чего другим нельзя. Да он и сам не прост, — она внимательно поглядела Шкету в глаза. Решала: говорить — не говорить… — Убивец он!
— Как?! — Шкет похолодел. — Людей что ли убивает?
— Раньше промышлял. Говорил, одних тунгусов да эвенков курочил, русских не трогал. Да кто его знает на самом деле? Не любят они его. И он их не жалует. «Зверьками» зовет. Сам-то из Питера родом. Думаешь, почему у него фамилия такая — Январь? Не фамилия это — кличка партийная. Революционер он бывший, бомбы для большевиков делал и бросал в кого велели. Да попался как-то. Судили. Расстрелять хотели, а потом заменили пожизненной высылкой в эти края. А ему здесь и понравилось — вольготно. Режь, убивай кого хошь… Жену-чалдонку сосватал, от нее обоих парней нажил, да померла она — я тебе говорила… — она поднялась, отряхнула юбку. Под ней Шкет увидел штаны, совсем как у зэчек в лагере.
— Чего ж после революции обратно в Питер не уехал? Небось, большим человеком сделали бы.
— Говорит, поругался со своими. «Не революционеры, — говорит, — это все не марксисты — шпана одна. Мелкота». Да кто их разберет. У них ведь тоже как в волчьей стае — у кого зубы крепче, тот и вожак, один властвует, остальных загрызает. Еще говорил: не могут большевики, чтобы рядом еще какая-то партия была — изничтожают. А он, Филимон, с этим не согласный.
Она уже поднялась по лесенке на мост, когда во дворе послышался скрип полозьев и раздался басовитый окрик Филимона:
— Тпру, шалая! Угомону на тебя нет!
Шкет схватил вилы и принялся усердно тыкать ими в то место, где недавно лежал навоз…
* * *
Обедали все вместе, за одним столом. Подавала Мария, но и она успевала поесть и щей, и каши, и молока выпить. Филимон, довольный работой Шкета в хлеву, благодушно поглаживал бороду и толковал о своей поездке. Как понял Шкет, километрах в трех от заимки на реке у хозяина стояли вентеря, а в тайге в разных местах — десятка два капканов. В капканы пока никто не попал — снегу мало, а река щедро одарила Филимона рыбой.
— К ужину пожарь пару-тройку хариусов, — приказал он, вставая. — А я пойду сосну часок, — и ушел, тяжело ступая.
— А хозяин-то кривоногий! — со злорадством про себя воскликнул Шкет и потянулся за занавеску, где Мария уже начала разделывать рыбу.
Наблюдая за ней, он думал, что неплохо было бы как-нибудь заменить хозяина, если не в душе, то в ее постели… Ему даже показалось, что Мария не будет против этого, поскольку в ее словах о бородаче не заметил Шкет ни сочувствия, ни любви, а лишь одно осуждение. К тому же Шкет был о себе довольно высокого мнения: молод и телом, и душой, чист перед бабами — ни одной не обидел. Да и рожей от природы наделен смазливой.