Из году в год — все то же, все — те же. Одни и те же разговоры, шутки. Вы заранее знаете, что уездный казначей при встрече пожалуется на геморрой; что лесничий скажет при прощании — «до сви… франция»; а дочка акцизного пожмет вам крепко, по-мужски руку и бросит кратко — «бывайте!». Что в городском клубе за винтом (на три множить!) начальник земской стражи, рискнув неудачно, произнесет «по-давыдовски»:
— Сорвалось!
А старый капитан Н-в, по облику похожий более на угодника, чем на воина, подведя своим ходом партнера, выругается громко и искренно:
— Ах, я — лошадь!
А когда придет время заморить червячка, пойдут всей гурьбой к буфету и набросятся на сезонные закуски. Особенным успехом пользовалась превкусная фаршированная щука — у всех, без различия вероисповедания… Только доктор З-р, желая показать, что не придерживается «старого закона», скосив глаза на щуку, скажет лакею:
— Прошэ ми дать шинки{Ветчина.}.
Или наш милейший ветеринар, Зотик Павлович, в просторечии «Зонтик с палочкой»… Придет, бывало, в библиотеку и только буркнет присутствующим — «Здрасте!» Но никогда не забудет пожать лапу забившемуся под стол сеттеру… Он вообще считал, что животные много лучше людей.
Большой популярностью пользовался протопоп отец Николай. Он нештатно совершал все требы бригаде; был остроумен, разнообразен и неистощим, особенно в применении текстов к мирскому быту. Отец Николай вошел всецело в наши интересы и в бригадную жизнь. И об ней — больше с иронией, чем с христианским всепрощением, — говаривал:
— У господ военных только ежели не храбрый — грех. Все же прочее — добродетель.
На что бригадный острослов, поручик Л-ий, — сам из духовного звания — отвечал лукавым вопросом:
— А не припомните ли, отец Николай, про кого это в Писании сказано: «Блажен муж спереди, а сзади — вскую шаташеся»?
Лишь два-три дома, где можно не только повеселиться, но и поговорить на серьезные темы, по волнующим вопросам… Ни один лектор, ни одна порядочная труппа не забредали случайно в нашу глушь. Разве только бродячий цирк, захолустная малороссийская «драма», подвизавшаяся в пустующих казармах Финкельштейна — неизменно прогоравшая и подкармливаемая за счет добрых сердец и тощих карманов офицерской молодежи. Да такие еще гастролеры, как «профессор белой и черной магии европейских столиц» или «артист-свистун», однажды в клубе подавившийся спрятанной во рту свистулькой.
* * *
Изредка спокойную жизнь Белы нарушали события, волновавшие город и долго потом служившие темой разговоров…
Эксцентричная барышня В-ч, привыкшая к поклонению, на людной улице выстрелила из револьвера в упор в ехавшего верхом поручика Г-на — холодного покорителя сердец — и… промахнулась. Г-н остановил коня и приветливо раскланялся, а В-ч уронила револьвер, расплакавшись злыми слезами. Это ли не волнующая тема для всех гостиных, для маленького парка над Кшною и «телятника» — тесного четырехугольника городской площади — где бьется пульс всей бельской жизни…
А то еще — приехал в Белу новый человек, судейский — молодой, элегантный, надменный, относившийся с подчеркнутым пренебрежением к военной молодежи. Бельские дамы стали оказывать ему явные знаки внимания, в ущерб старым своим поклонникам. Судейский имел привычку никому не уступать дороги — ни старшим, ни даже женщинам. Однажды на людной площади навстречу ему шел поручик З-н, низкого роста, толстенький и невозмутимо хладнокровный человек. Когда, не желая уступить дороги, они подошли вплотную друг к другу, З-н быстро вынул из кармана револьвер и направил его в упор в судейского. Тот, изменившись в лице от испуга, бросился в сторону… А З-н, как ни в чем не бывало, вложил дуло револьвера в рот и… отгрыз. Револьвер был игрушечный, — шоколадный…
С этого дня звезда судейского на бельском горизонте закатилась навсегда.
Или когда в бельском свете появилась варшавская львица — военная дама, взбудоражившая городок и послужившая причиной многих недоразумений, ссор и даже дуэли. Только потом стало ясным, что столкновение двух наших поручиков она устроила умышленно, чтобы к блеску своему прибавить еще одну дразнящую деталь: из-за нее стрелялись…
Было воскресенье — канун разрешенной офицерским судом дуэли. Собор полон молящихся. Там и один из соперников — Л-ий. Входит она — провожаемая сотнями горящих нестерпимым любопытством глаз. Ставит свечу и театральным жестом бросается на колени перед иконой.
Л-ий, в самые исключительные минуты не терявший своего скептического юмора, наклоняется к сосуду:
— Какая, в сущности, подлость — ставить одну свечку… Ведь это, без сомнения, за него…
Дуэль окончилась благополучно: ожоги уха и погона. Но гремели, бывало, выстрелы и трагические…
В течение четырех лет подряд было четыре случая самоубийства молодых, славных офицеров. Один — скромный, мягкий, любимый товарищами — покончил с собою из-за скрытого недуга. Еще за год до того он пытался застрелиться, но рука дрогнула. Вбежавший из соседней комнаты на выстрел его сожитель Л-ий, поняв, что произошло, спокойно обратился к нему:
— Я не разрешал вам пользоваться моим револьвером. Потрудитесь почистить…
И юноша, смертельно бледный, принялся покорно, дрожащими руками за чистку револьвера.
Товарищи догадывались о том, что происходило в душе его. Близкий друг и преданный денщик — вдвоем — оберегали его, в особенности в минуты раздумья. И не уберегли.
Его смерть произвела на офицеров сильное, гнетущее впечатление. Помню, как, приехав поздним вечером из Варшавы на похороны своего приятеля, я зашел поклониться его праху: открытая пустая квартира, мрак; чуть брезжат свечи в паникадилах; в гробу — длинное тело; вместо головы, развороченной ружейной пулей, безобразный ком из марли и лоскутьев кожи… Повеяло жутью. В эту ночь я был свидетелем коллективного психоза: люди, вовсе не робкие, глядевшие потом много раз бестрепетно в глаза смерти, боялись темной комнаты, собирались вместе и не расходились по домам до утра, чтобы не оставаться наедине со своими думами и с мистическим призраком покойного…
История другого самоубийства покрыта тайной. Есть полное основание предполагать, что оно явилось результатом чего-то вроде американской дуэли, в которой одна сторона, будто бы обиженная, играла наверняка, так как по нравственным своим качествам заведомо не подчинилась бы персту рока… Прошло несколько лет, и рок отомстил. Тот — другой, поставленный своими поступками в безысходный тупик, искал смерти и нашел ее — далеко, далеко от Белы…
Третий… Молодой поручик, общительный, жизнерадостный… Задолго до рокового дня он весело говорил друзьям, что скоро его не станет. Так весело, что никто ему не верил. «Рисуется»… Однажды, среди веселой пирушки он вынул револьвер, заряженный через патрон, повертел, не глядя, барабаном, приложил к виску, нажал спуск… Выстрела не последовало. Вечером он повторил «игру», но заложив уже шесть патронов (одно гнездо пустое), и… человека не стало.
Одни говорили потом — фаталист, наследственная неврастения. Другие — что подпоручик узнал достоверно мучившую его тайну рождения… Бог весть, каким недугом болела молодая душа.
Четвертый застрелился из-за болезни, которую он считал неизлечимой.
Все эти случаи самоубийства имели подкладку чисто субъективную. Но далеко не простая случайность, что первые три произошли в сумеречные годы бригадной жизни, выбитой из колеи.
* * *
Волновали иногда Белу и другого рода события.
В 14 верстах от города располагался Леснянский женский монастырь. При нем была школа, подготовлявшая народных учительниц, и, вообще, монастырь играл миссионерскую роль среди сплошь почти униатского или — по официальной терминологии — «упорствующего» населения Седлецкой губернии. Благодаря энергии настоятельницы, матери Екатерины (в миру гр. Ефимовская), обитель пользовалась вниманием высоких сфер. Ее посещали варшавские генерал-губернаторы, а на моей памяти (1900) и царская семья, проездом из Беловежа в Спалу.
Путь в обитель лежал через Белу, и можно себе представить, какое волнение вызвала в городе весть о Высочайшем проезде. С лихорадочной поспешностью шоссировали по пути проезда ухабистые городские мостовые — злейшие враги бельских балагул; по инициативе начальника уезда все заборы и стены по пути проезда спешно закрасили в белый цвет, чтобы город выглядел приветливее и «оправдывал свое имя»… А уж тревог-то сколько было!.. Уездные власти исхудали от бессонных ночей, от страха и забот.
Всего четверть часа длился проезд Высочайших особ через город, столько же обратно… Но остался в памяти захолустного городка, как мистическое видение из другого, неведомого мира, заслонив собой надолго все прочие события бельской жизни. Стал отправной датой хронологии.