Новиков поклонился с той незрячей, безразличной вежливостью, которую выработала война у человека, в любое время — ночью и на рассвете — в силу обстоятельств вынужденного врываться в частную жизнь других людей. Его равнодушные глаза говорили, что ему нет дела до частной жизни Штрума, что его не интересует, кем профессору приходится эта красивая молодая женщина…
Но под незрячим и равнодушным выражением он скрывал лукавую мысль:
«Э, вот вы какие, мужи науки! Оказывается, и здесь водятся походные полевые жены».
— Я привез вам сверточек,— сказал он, раскрывая сумку,— письма не дали, просили на словах передать сердечные приветы: Александра Владимировна, Мария Николаевна, Степан Фёдорович, Вера Степановна.
Он не назвал почему-то Евгении Николаевны.
Новиков, перечисляя имена, стал похож не на полковника, а на солдата, передававшего из землянки поклоны родным.
Виктор Павлович рассеянно положил пакет в раскрытый портфель, лежавший на столе.
— Спасибо, спасибо, как они все там поживают? — И, испугавшись, что Новиков станет пространно и долго рассказывать, продолжал задавать вопросы: — Вы надолго сюда? Совсем в Москву или в командировку?
В этот момент Нина сказала:
— Ах, боже мой, я забыла, ко мне попутчица должна прийти, ведь мне к поезду пора.
Штрум пошел проводить Нину, и Новиков слышал, что профессор следом за ней вышел на площадку.
Штрум вернулся и, не зная, с чего начать разговор, спросил:
— Вы не упомянули о Жене, разве Евгения Николаевна не в Сталинграде?
Полковник явно смутился и ответил с внезапным «командирским» раскатом:
— Евгения Николаевна просила вам кланяться, я запамятовал, не передал.
Именно в этот миг произошло между ними то, что происходит между двумя концами электрического провода, когда колючие, ершистые сердитые проволоки, наконец соединившись, пропускают через себя ток,— зажигается лампочка, и все, что в сумраке казалось угрюмым, чужим и враждебным, вдруг становится приветливым и милым.
Они быстро переглянулись и улыбнулись друг другу.
— Вы оставайтесь, переночуйте,— сказал Штрум.
Новиков поблагодарил: он уже оставил в НКО другой адрес на тот случай, если его вызовут, поэтому ночевать у Штрума он не сможет.
— Каково положение под Сталинградом? — спросил Штрум.
Новиков ответил не сразу.
— Плохо,— негромко сказал он.
— Вы полагаете, остановим?
— Должны остановить! Значит, остановим.
— Почему должны?
— Если не остановим — погибнем.
— Это увесистый довод. А в Москве, должен вам сказать, спокойно и уверенно настроены, даже говорят о реэвакуации. Некоторые считают, что положение выправляется.
— Нет, это неверно.
— Что неверно?
— Положение не выправилось: немцы идут вперед.
— А наши резервы, велики они, где они?
Новиков ответил:
— Об этом не положено знать не только вам, но и мне, об этом знает Ставка.
— Да-а,— протяжно сказал Штрум и стал закуривать. Потом он спросил, застал ли Новиков Толю во время Толиного двухдневного пребывания у родных, спросил о Софье Осиповне, осведомился, как настроена Александра Владимировна.
И в этом разговоре — не столько в коротких ответах, сколько в улыбке или в серьезном выражении глаз Новикова — Штрум почувствовал, что Новиков понимает людей, которых Виктор Павлович знал долгие годы и отношения которых изучил во многих подробностях.
Новиков, посмеиваясь, рассказывал, что Мария Николаевна воспитывает всех детей области, и Веру и Степана Фёдоровича заодно, что Александра Владимировна за всех волнуется, но больше всего, видимо, за Серёжу и работает за двух молодых… А о Софье Осиповне он сказал:
— Она стихи читала мне, но характер, по правде говоря, такой, что и с нашим комендантом штаба справится.
Он не сказал ничего о Жене, и Штрум не стал о ней спрашивать — и в этом их молчании словно установился неписаный договор.
Постепенно беседа снова пошла о войне, в ту пору война была морем, в которое вливались все реки и из которого рождались все реки.
Новиков заговорил об инициативных фронтовых и штабных командирах и внезапно стал ругать какого-то перестраховщика и бюрократа. По тому, как он менял интонацию голоса, передавая чьи-то слова об «оси движения» и «темпе движения», и по его жестам Штруму показалось, что Новиков имеет в виду Ивана Дмитриевича Сухова.
Чувство доброжелательства к Новикову, приход которого полчаса назад вызывал в нем неприязнь, растрогало Штрума.
Его по-новому заняла не новая для него мысль, что внешне резкие различия советских людей, наружность, профессия, сфера интересов часто поверхностны и мешают определить единство. В самом деле, что, казалось бы, общего между ним, Штрумом, исследователем математических теорий физики, и фронтовым полковником, говорившим: «Мне, как кадровому военному».
А оказалось, их любовь, их боль, многие их мысли — все было общим, братским.
— Все необычайно просто,— сказал он, охваченный тем стремительным и кажущимся счастливым озарением, которое обычно содержит в себе больше заблуждения, чем истины. И он стал рассказывать Новикову о совещании у Постоева, излагать свой взгляд на дальнейший ход военных событий.
Когда Новиков собрался уходить, Штрум сказал ему:
— Я провожу вас, мне нужно отправить телеграмму.
Они простились на Калужской площади. Штрум зашел на почту и послал телеграмму в Казань — в телеграмме он сообщал, что здоров, что дела его успешно завершаются и он, вероятно, сумеет выехать в конце будущей недели.
60
В субботний вечер Штрум собрался на дачу. Сидя в вагоне дачного поезда, Виктор Павлович думал о событиях прошедших дней. Как жалко, что уехал Чепыжин.
Этот приходивший вчера полковник Новиков очень милый человек. Виктор Павлович был доволен, что познакомился с ним. Но лучше, если б это знакомство состоялось на полчаса позже и не помешало бы проститься с Ниной… Но ничего. Вот она вернется во вторник. И он вновь увидит это милое, молодое и красивое существо.
И так же много и упорно, как о Нине, он думал о жене. Он представил себе ее одиночество, тревогу о сыне, вспоминал долгие годы, прожитые с ней.
Людмила расчесывала утром волосы и говорила:
— Вот мы и стареем, Витя.
Сколько живых связей, сколько разделенного с ней успеха, тревог, огорчений, разочарований, труда.
Такими простыми всегда казались ему отношения людей, такими ясными и несложными. Он так уверенно объяснял Толе и Наде законы человеческих отношений, но вот он не может разобраться в своих чувствах. Логика мышления, ей он верил! Его лабораторная работа всегда была дружна с его кабинетной, книжной теорией, лишь изредка они сталкивались, недоуменно топтались, но это обычно кончалось примирением; они дружно двигались дальше, порознь бессильные: неутомимый ходок, практика, несущая на плечах крылатую теорию с острыми глазами.
Но в личной жизни Штрума ныне все смешалось…
Он вышел на дачную платформу и прошел знакомой, сейчас пустынной дорогой.
Открыв калитку, Штрум вошел в сад. Заходящее солнце отражалось в окнах застекленной террасы.
Сад был полон колокольцев и флоксов — они пестрели среди высокой сорной травы, густо и жадно разросшейся там, где обычно не разрешала ей расти Людмила Николаевна,— на клубничных грядках, на клумбах, под окнами дома. Трава пятнала дорожки, пробивалась сквозь песок и утрамбованную землю, выглядывала из-под первой и второй ступенек крыльца.
Забор покосился, доски во многих местах были сорваны, и малина с соседнего участка заглядывала через проломы. На полу террасы были видны следы костра, который разводили на листе кровельного железа. В комнатах первого этажа тоже, видимо, в зимнюю пору жили — на полу лежала солома, истерзанный ватник, старые изодранные портянки, смятая сумка от противогаза, желтые обрывки газет, несколько сморщенных картофелин. Дверцы шкафов были открыты.
Виктор Павлович поднялся на второй этаж: и там побывали посетители, двери комнат оказались распахнутыми.
Лишь его комната была заперта; уезжая, Людмила Николаевна завалила узенький коридор поломанными стульями, старыми ведрами, а дверь замаскировала листами фанеры.
Он долго разбирал баррикаду, чтобы расчистить вход, шумел, грохотал и, наконец, открыл дверь ключом: вид нетронутой комнаты удивил его больше, чем разор, царивший вокруг; показалось, прошла всего неделя с того последнего предвоенного воскресенья.
На столе лежали рассыпанные шахматы. Высохшие цветы лежали вокруг вазы ровным кругом голубовато-серого праха, а шершавые стебли торчали пыльным веником из сухого синего стекла…
Сидя у стола в то далекое, последнее предвоенное воскресенье, Штрум обдумывал перед сном тревожившую его тогда проблему. Проблема была решена и не волновала его, эту работу он написал и напечатал в Казани, и авторские экземпляры были подарены коллегам… А воспоминание об этом ушедшем мирном воскресенье стало тревожно, невыносимо печально…