— Все нормально, — механически ответил лейтенант Манечкин, который никак не мог понять: почему подполковник запретил говорить матросам о том, что скоро обрушится на них? Это военная тайна? Разглашение ее сейчас может основательно навредить нам? Например, выдаст фашистам место, где скот будет переправляться через Волгу? Чепуха сплошная! Появятся стада — матросы сразу поймут, что на Дону наши дела плохи. А что касается будущей переправы, обнаружения ее раньше времени, и того смешнее: коровы, известно, особой скоростью передвижения никогда не отличались, а сколько дней они уже в пути? Фашистские летчики, которые в прифронтовой полосе наверняка висят в небе почти круглосуточно, давно засекли их, может быть, поголовно пересчитали и точно определили, куда они путь держат.
Самое же главное — наше командование тоже не лыком шито, оно небось уже несколько подобных переправ создает?
Пришел к этим выводам — сказал матросам, стараясь оставаться спокойным:
— Все, что уже сделано, будем считать в прошлом и забудем о нем на время. Короче говоря, братцы, нам предстоит переправить на тот берег еще и скот. Когда и в каком количестве — не знаю. Но обязательно переправить. Прошу готовиться к этому молчком.
— А люди? Их или скот вперед переправлять? — вырвалось у Дронова.
— Не знаю. Одно мне известно: и за людей, и за скот мы с вами в полном ответе.
— Интересно будет глянуть, как корова или та овца в «грязнуху» полезут, — будто ледяной водой окатил Красавин.
А и верно, как?!
Значит, и доски для настила, и брусья ограждения немедленно искать и добывать надо…
Невероятно повезло лейтенанту Манечкину: не успел и сам обмозговать, кому и что приказать, Ганюшкин восторженно доложил:
— Вижу буксирный пароход с паромом!
Да, по течению шел маленький буксирный пароходик-угольщик. Над его трубой вился жиденький дымок, а сзади на длинном тросе величаво плыл паром. Современный. На палубу которого не только какая-то корова, но и любая самая тяжелая автомашина могла взойти спокойно.
— Крепко прошибла их ваша телефонограмма, — сказал Ганюшкин, самодовольно потирая руки.
А лейтенант Манечкин подумал, что, скорее всего, не она, сама обстановка на фронте основательно подхлестнула пароходское начальство, заставила так быстро оказать столь существенную помощь. Но мыслей своих не высказал.
Рассвело так, что стал хорошо виден противоположный берег, прибежал катер-тральщик. В его единственном кубрике и позавтракали наспех: хотелось побыстрее начать работу.
Еще с часок минуло — мостки будто вросли в дно Волги. Незыблемо, прочно. Осмотрев их в какой уж раз, подполковник, похоже, остался доволен работой своих солдат, издали козырнул остающимся и на катере-тральщике ушел к левому берегу, где предстояло не только соорудить мостки в рекордно короткое время, но и прорубить малую просеку сквозь заросли густого ивняка.
Первое стадо известило о себе облаком пыли, которое, казалось, недвижимо зависло над степью, опаленной солнцем, и жалобным мычанием множества коров.
Почувствовали коровы близость воды — перешли на рысь, даже неуклюжим галопом устремились вперед, не спустились степенно, а, толпясь, наскакивая друг на друга, скатились по откосу к Волге, забрели в нее по брюхо и пили, пили.
Как узнали потом, более двухсот голов было в этом стаде. А сопровождали его лишь пять женщин, потемневших лицом и осунувшихся от усталости и постоянных забот. Казалось, они еле держались на ногах. Однако ни одна из них не присела, не сполоснула лицо прохладной водой. Они разноголосо, но дружно закричали, что немедленно нужна посуда. Любая: ведра, кастрюли, тазы, миски и даже кружки, чашки. Зачем — не объясняли, но требовали настойчиво. Им принесли, у кого что было. И тогда эти пять женщин тут же на береговой кромке начали дойку. Горячие струи молока сначала звонко били в ведра и кастрюли, миски и кружки, а потом ударили в прибрежную гальку, их стал жадно впитывать ненасытный песок.
— Братцы, да что же это такое творится? Народное добро в землю уходит?! — скорее удивленно, испуганно, чем гневно, крикнул Красавин, даже рванулся к ближайшей корове, над выменем которой трудилась одна из женщин. Она, эта женщина, с трудом разогнув спину, и сказала с горечью, с огромной обидой:
— Может, ты подойники для нас припас? Может, у тебя где-то в холодке и фляги для молока хранятся? — И сорвалась на крик, полный большой душевной боли: — Или не видишь, что молоко им вымя распирает, рвет его? Не чуешь, что бессловесная скотина вторые сутки в муках пребывает?
Прокричала это как вызов им, глазеющим со стороны, и в голос заревела, обняв корову за шею.
Действительно, у тех коров, которых еще не подоили, вымя напоминало сильно надутый мяч; у некоторых оно кровоточило.
В голос ревели пять доярок. Вторили им многие женщины, ожидавшие переправы. Жалобно, умоляюще мычали коровы, до которых еще не дошли руки женщин. И лилось на землю молоко, лилось…
Закончили саперы работу и на том берегу — заработала переправа. Напряженно, в полную силу. Даже коровы, будто понимая, что им хотят добра, послушно входили на паром, недвижимо стояли там, куда их ставили. Стояли, устало опустив рогатые и комолые головы, и безразлично смотрели на воду, плескавшуюся рядом.
Не успели спровадить на тот берег это стадо — объявилось другое. Столь же усталое, истомленное долгим переходом.
Одна из коров этого стада, напившись, почему-то сразу подошла к Красавину, уставилась на него большими грустными глазами и призывно замычала. Он сделал вид, будто не понял, о чем она просит, вообще не видит ее. Но корова не уходила, она по-прежнему смотрела только на него и мычала просительно, жалобно.
И Красавин не выдержал, чуть не плача, сказал товарищам:
— Братцы, да как я помогу ей, если отроду за те сиськи не держался?
— Учись, дурак, пока я жив, — зло ответил ему Дронов, закинул автомат за спину и присел у задних ног коровы.
Красавин, как прилежный ученик, опустился рядом, сначала только смотрел на пальцы Дронова, потом, осмелев, и сам потянулся к другим сосцам.
С этих минут родился неписаный закон: как только появлялось очередное стадо коров, все и без дополнительного на то указания превращались в дояров. Лишь лейтенанту Манечкину, когда однажды он тоже пошел со всеми, было сказано Дроновым:
— Ваше дело, товарищ лейтенант, руководить, за общим порядком наблюдать…
— А любителей за титьки подержаться и без вас хватает, — моментально добавил Красавин, скалясь в доброй улыбке; его поддержали стеснительным смешком.
Манечкин подчинился общему решению, вскарабкался на обрыв и оттуда посмотрел на степь, над которой висели облака пыли.
Сколько же скота еще идет…
Тут, сидя под дубком, росшим над самым волжским обрывом, вдруг и понял, что не только к этой ночи, но в ближайшие двое или трое суток им спокойной жизни не видать. И еще подумал, что нельзя все эти стада подпускать к Волге: сгрудившись на береговой кромке, они такую мишень образуют, что не попасть в нее не сможет самый плохой фашистский летчик.
Он вышел в степь, встретил приближающееся стадо и сказал старшему пастуху, чтобы ближе к Волге подходить не смел, располагался со своим хозяйством в балке или еще где; велел и другим, кто следом идет, передавать этот приказ. Напомнил, что время сейчас военное и что из этого следует. А то, что малейшее ослушание будет караться по всей строгости законов. Вплоть до расстрела на месте.
Сознательно припугнул, чтобы подчеркнуть ответственность момента.
Шли не только коровы, шли табуны коней, отары овец.
— Столпотворение вавилонское, — так сказал Красавин, когда поднялся к лейтенанту и глянул окрест.
— Там легче было, — убежденно ответил ему лейтенант. Помолчал и высказал то, что давно зрело: — Похоже, и ночью придется работать. Ваше мнение, Красавин?
— И чего вы мне все время «выкаете», товарищ лейтенант? Или еще не поверили, что я свой, советский, до мозга костей? — обиделся Красавин.
Можно было бы напомнить ему о том первом разговоре, который состоялся в полуэкипаже, но лейтенант смолчал, а, потянувшись до хруста в суставах, сказал другое:
— Спать смертельно хочется. Ведь третьи сутки пошли… Досмотри вместо меня за порядком, а? И через часик расторкай.
Сказал это, улегся на кружевную тень дубка и сразу канул в тишину. Даже не почувствовал, как Красавин подсунул ему под голову свой бушлат.
Манечкин ошибся, думая, что спокойной жизни им не видать еще суток двое или трое. Уже двенадцатый день шел, а переправа все работала. То с предельным напряжением сил, то вдруг спокойно, словно и не было войны вовсе. Случались и паузы. Тогда кто-нибудь обязательно карабкался на обрывистый берег и пристально смотрел в степь, выискивая глазами облако пыли, нависшее над ней. А остальные валились спать. На катере-тральщике, пароме, мостках, но чаще всего на берегу. Или, если это случалось днем, разжигали костер, варили уху и обсуждали слухи, которые лавиной непрестанно обрушивались на них.