Я смотрю на него — другой старик. Как может меняться! Теперь похож на доброго. И все-таки не понимаю — зачем разоружил, зачем молчал, грубиянничал?
Вот он сидит на мешке с мукой, дымит цигаркой, ласково смотрит. Покурив, растер сапогом окурок на глиняном полу… Все-то он делал не спеша, как бы с ленцой. Так же лениво обнял меня и, притянув к себе, расцеловал в обе щеки:
— Ну, здравствуй, здравствуй, заморыш. Называешься Евгения, а сама вроде запятой. Зато — благородная. Энто если с греческого перевести… А Тимофей означает — любящий бога. Вот и собрались до пары… Вылазь наверх, благородная. Хватит нам в могиле сидеть. Належимся еще в землице… Фашисты помогут. Да мы их, пожалуй, раньше прикопаем. Как полагаешь, а, внучка?
Слава богу, оттаял, понемногу разговорился.
* * *
И вот мы сидим в жарко натопленной кухне за дубовым пристенным столиком. На сковороде — запеченный в тесте сазан.
— Тебя, тебя, внучка, энтот сазанище дожидался. Еле от фрицев укрыл. Я, слышь, и ловлю, и пеку, и жарю. Макай в соус. Кре-епкая штука, с красным перцем. Бери пирожки — с капустной, с луком. Ты их не щади — фрицам достанутся. Самогоночки с пути-дороги не тяпнешь перед сном?.. Не куришь, значит, и не пьешь. Ну, и так обойдемся. Да и мала ты для этих делов, Женюшка… — Тут он поперхнулся. — Кто тебе, простой деревенской девчонке, надумал такое имя. Не стану так называть, будешь у меня «внучка» или «деточка», а рассержусь — найду и покрепче словцо… Что, вкусно? За поварское уменье немчики окрестили меня гутен кох… Язык ихний понимаешь?.. Ах, жаль, жаль, что не научили. Было бы к делу… А я как раз достаточно познакомился. Тем и держусь… Вижу, клюешь носом. Спать погоди. Наелась-насытилась? Теперь так: будить тебя не стану — отсыпайся. Если же дома не окажусь, боже тебя сохрани, чтобы кто увидел на базу́. Носа не высовывай.
Я не поняла. Спросила — что это означает. Дед ответил:
— На базу — то же, считай, что и на дворе. — Вдруг мелко как-то всполошился, непохоже на себя: — Погоди, погоди! Да ты, кубыть, не казачка? Это что ж такое получается — обманули меня твои начальники? Я ж их просил, чтобы не слали мне иногородних. Ах, нехорошо, скверно!
— Фрицы отличают по говору?
Он на меня прищурился:
— Да ты, девка, никак и вправду неумная. Фрицы что! Они тебя среди прочих даже и не заметят. А вот местные, кущевские, сразу же и усекут… Что ж теперь делать? Как зачислю тебя во внучки?.. Ах, думать, думать надо. Обратно тебя в самолет не усадишь. Ну, шляпы! Кого прислали. Благородную Евгению, безъязыкую, да еще и не соображающую ничего. Я пока не солил, пожалел тебя с пути. Но придется, видно, посолить твою ранку: «Дедушка, почему вы нашли, а я потеряла?» А ты думала, где ставишь и что ставишь? Ты все свое военное имущество потеряла. И рюкзак и рацию добрые люди нашли. Они и тебя видели.
— Кто видел?
Дед аж плюнул:
— Тебе фамилию сказать? Имя-отчество? Да ты решительно дура… Может, мне тоже перед тобой, кузуркой, полностью распаковаться? Анкеты не привезла из отдела кадров? Полезай на печь, чтобы духу твоего не было!
Я вскочила, но старик тут же меня подтянул к себе, посмотрел в глаза:
— Эй, девка… сейчас мы тебя превратим кое во что. Ты смелая?.. А коли так, ничего не бойся. Садись на табурет спиной к печному свету.
Он пошел в горенку, чем-то там гремел, что-то искал и вот явился. В руке что-то блеснуло.
— Слушай и запоминай. Как твою маму зовут?
— Елизавета… Тимофеевна.
— А что с мамой?
— Умерла.
— От чего она умерла? Ты не знаешь, да и я пока что не знал. Господь бог сподобил — додумался. Мама твоя, которая мне приходится дочкой, проживавшая на Темерничке в Ростове, хворала тифом. Тем, который от вошей, — сыпным. Вот и померла… Сиди смирно, я тебя обстригу ножницами, а потом еще и машинкой…
Я хотела возразить, но дед и слова не дал сказать: ухватил лапищей — ладонью крепко закрыл мне рот.
— Тихо, внучка! Никто тебя не убивает. Пусть ты будешь некрасивая, зато целая.
Я и правда могла от боли закричать. Инструмент деда был старый и тупой. Слезы сами текли.
Косички мои сгорели в печи вместе с ленточками. Зеркала у деда не оказалось, я руками щупала свою несчастную голову. Потом поскорее замоталась в платки и, сдерживая рыдания, полезла на печь.
Заснула — как провалилась.
Последнее, что услышала:
— Послезавтра выйдешь в эфир!
* * *
Сейчас, когда пишу эти строки, я уже мать двоих детей, которых пора бы считать взрослыми. Сын поступил в экономический институт, а дочка Женя собирается поступать. Назвали ее Евгенией в честь той Жени-разведчицы, которая после войны возвратилась в обычную жизнь, вышла замуж, стала снова Дусей-Евдокией и теперь уже под фамилией Мухина. Михаил Мухин — мой муж. Он полковой разведчик, был тяжело ранен. Я написала «полковой разведчик» так, вроде бы он продолжает им быть. И тут в чем-то правда. Так же, как и я, мой Миша главное свое жизненное дело совершил в войну. Мы с ним работаем в одной больнице. Он санитар, я санитарка. Жизнь сложилась так, что после войны, мы хоть и были молодыми, с ученьем у нас не получилось. Много после ранений болели. Зато и сын и дочка будут с высшим образованием. Довольна ли жизнью? Об этом еще будет разговор. Одно ясно: наши родители, то есть мужа моего и мои, дать нам образование не смогли. Для этого были серьезные причины. Прежде всего — война…
Не надо, пожалуй, далеко отрываться от рассказа о Кущевке и от той девчонки, которая после стрижки полезла на печь и там уснула. Я оторвалась вот для чего. Не я придумала — муж мой Михаил настоял на том, чтобы назвать дочку тем самым именем, которым нарекли меня в войну. Мы с мужем говорили: а вдруг война? Неужели согласились бы свою девочку отпустить в тыл врага? И оба рассмеялись: она бы нас не спросила, как и я не спросила своих родителей. Конечно, нам видится, что дочка, хоть она едва ли не на голову выше меня, крепче физически и много образованнее, не способна к тяжелым испытаниям, к голоду, да и вообще нынешняя молодежь вроде бы избалована, не приспособлена к самостоятельности. А может… Может, и мы такими же виделись нашим родителям?..
* * *
…Я пробудилась оттого, что старик в потемках набросил на меня свой полушубок. Ничего не сказал. Растворился в темноте. Это были ласка и забота, может быть, нежность души. Не знаю. Старик меня растревожил. Сразу же вспомнила — кожей почувствовала, — что нет у меня волос: оболванена. За все мое детство ни разу такого не делали. Да я и не болела особо, тифом не болела. Трудно объяснить: почему-то в такой вот стрижке, да еще насильственной, крылась оскорбительность: вроде бы с меня сорвали одежду…
Сколько я проспала? Этого сказать не могу — часы у меня дед отнял, — но чувство подсказывало: часа два все-таки пробыла в глубоком забытьи. Не знаю, как другие, а я с раннего детства, с интерната, умела чувствовать время: просыпалась и, на удивление подружкам, минута в минуту говорила. Ну да ладно, какие уж там подружки… Я комочком свернулась и все шарила-шарила по колючей голове. Шарила, сдерживая слезы. Боялась, что подойдет и осветит дед. Зачем ему? Ну, а вдруг под кофточкой скрыла еще одну гранату?
Думала ли я в ту ночную пору о противнике и о том, что нахожусь в самой его гуще? До прилета в Кущевку, когда меня посылали на какую-нибудь горку высматривать движение немцев, они, хоть я и разглядывала их в бинокль, виделись мне кучно. Там хлопочут возле орудия, там рота совершает перебежку, там явились из-за скалы танки, там проскочила офицерская легковушка. Были не люди, не лица, а фигурки, которые перемещались массами и в одиночку. Я их понимала как часть войска, а соответственно и оценивала для направления нашего огневого удара. Что же до печки, где я оказалась, отсюда в полной тьме никаких немцев я видеть не могла, а должна была их воображать, что не так-то просто.
После выброски я слышала звуки рояля и сиплые голоса, видела открытый, светлый дверной проем — это и означало присутствие врага. Расплывчато и неопределенно. Можно бы, конечно, подбежать, швырнуть гранату, а когда пьяные эти морды стали бы выскакивать, их бы из-за угла пулеметом… Пустое, одни только мечтания.
А тут…
Старик меня разоружил, отнял даже финку. Часы отнял и компас. Зачем? И зачем остриг?
Нас старшие товарищи учили: «Надо уметь распознавать характеры». Говорили нам, что гитлеровцы — пусть офицеры, пусть солдаты — одинаковыми не бывают. В наступлении, на передовой, рассуждать об этом ни к чему. Полковому или ротному разведчику, задача которого — выследить врага и понять его силы и вооруженность, характеры врагов и знать незачем. Немец в тылу — это другой немец. Тем из нас, которым предстояло стать радистами, говорили: «Вы, девочки, немецкого языка не знаете, однако живых фашистов увидите в самой непосредственной близости. Будете с ними встречаться. Не только с массой, но и с отдельными солдатами и офицерами. Рядом будете жить, бок о бок. И, хотите того или не хотите, придется к ним приспосабливаться, вести игру, притворяться… А всякое притворство требует понимания характера того, кого хочешь обмануть. Нужно чутье, нужно его в себе вырабатывать. Заранее тут ничего не сделаешь».