— А что?
— Тогда я тебе так скажу: лучше бы тебе все-таки уйти отсюда, сказал Костя вполне серьезно. — Попомни мое слово: наживешь себе беды. Если дрогнуло вот тут — лучше скорее уходи. Пропадешь ты пропадом, даю тебе честное комсомольское!
— Почему же это?
— Пропадешь! — Костя с сожалением посмотрел на Крылатова и даже покачал головой. — Она, товарищ лейтенант, замужем, я хорошо знаю ее мужа. Андреем его звать. Хороший парень. Вместе в одном батальоне служили. Сейчас он там, но скоро, конечно, будет здесь. Она его так любит, что тебе лучше и не подходить к ней. Тут, брат, один постарше тебя в звании подбивался к ней, да и получил от ворот поворот.
Крылатов нахмурился.
— Ну, а проводить-то можно?
— Смертник ты, товарищ лейтенант! — сказал на это Костя. — Ну что ж, идем!
Вторую ночь Ерофей Кузьмич проводил в беспокойстве и без сна. Это беспокойство овладело стариком сразу, как только Лозневой покинул его дом. Ерофей Кузьмич все время вспоминал последний разговор с Лозневым о немцах и войне. "Э-э, старый дурак! — ругал он себя. — И дернуло же меня вести с ним такой разговор!" Старик думал, что Лозневой разгадал его до конца и только поэтому так неожиданно ушел из дома. А что таится в его темной душе? Ведь совсем недавно он притеснял Лозневого, выгонял из дома, заставлял батрачить… Разве Лозневой забыл все это? Разве ему трудно теперь, когда он у власти, отплатить старому дураку за все обиды? Вот сегодня утром, переночевав у Чернявкиной одну ночь, Лозневой неожиданно выехал в Болотное. А зачем? Может, только затем и поехал, чтобы выдать его волостной комендатуре? Думая об этом, Ерофей Кузьмич поминутно переворачивался с боку на бок, томимый предчувствием близкой беды.
Алевтина Васильевна спросила тревожно:
— Кузьмич, что ж ты не спишь?
— Так, не спится…
— А все же с чего? Сказать-то можно!
— Совсем ты меня заела, мать, — устало и горестно ответил Ерофей Кузьмич. — Только ты и знаешь, что пилить меня: "Чего не спишь? Чего вздыхаешь? Чего хвораешь?" Да неужто мне на все это брать у тебя особое разрешение? Ну, не сплю, ну, вздыхаю, ну, хвораю, — так ведь встань на мое место, встань! Ты приглядись, как меня жизнь-то крутит! Облапила, как медведь, и дерет! Что же мне, по-твоему, улыбаться при этом? Ты вон и сама не спишь, так я ведь не спрашиваю, почему?
— А ты спросил бы…
— Ну, а с чего же тебе-то не спать?
Алевтина Васильевна неожиданно всхлипнула:
— Марийку сегодня видела…
Ерофей Кузьмич долго молчал.
— Где же?
— Мимо шла с Фаей. В Хмелевку, должно быть, к тетке ходила… — Опять всхлипнула. — Вот и не сплю. За все это время первый раз увидела, и то издали! Даже не зайдет, вот до чего ты довел! Своя, родная, а вот видишь, в какой обиде? А мне идти к ним — перед всей деревней стыдно.
Ерофей Кузьмич тяжело засопел, но не возразил жене. Полежав еще немного, поднялся, зажег лампу, сел у стола; при свете лампы было видно, как резко опечалили его постаревшее лицо тяжелые думы.
— Молчишь? — спросила жена.
— Не тронь, — попросил он жалобно.
— Стыдно?
— Не тронь, говорю! — почти закричал Ерофей Кузьмич, чего не случалось с ним в последнее время. — Что ты меня изводишь? Ты видишь, какой я? Ну и не доводи до греха! Не пили! Мне, может быть, и жить-то осталось совсем недолго. Вот он ушел вчера, а сегодня в Болотное махнул! Возьмет да и наболтает там по злобе чего угодно — и мне каюк… Понятно тебе это или непонятно?
В наружную дверь застучали. Ерофей Кузьмич замер, и серые глаза его потускнели, как серые гальки, высохшие на солнце… Опять раздался стук, и отчетливо послышались отдельные немецкие слова. У Ерофея Кузьмича обмерли все члены. Он сказал шепотом:
— Пришли, мать…
Алевтина Васильевна заревела, закрывая рот углом одеяла и в страхе прижимаясь к стене.
— Ну, всё, — прошептал Ерофей Кузьмич и, точно слепой, пошел в сени.
Пока Ерофей Кузьмич, опираясь рукой о стену, пробирался в темных сенях к двери, на крыльце несколько раз раздавался грубоватый немецкий голос. Да, они торопили. Ерофей Кузьмич вдруг подумал, что надо бы шмыгнуть в кладовку, оттуда — на чердак, а там — в слуховое окно и в сугроб… Глядишь, и спасся бы, если не оцеплен двор. Но было уже поздно. Голос немца, кричавшего за дверью, не был похож на голос коменданта Квейса. "Привез из Болотного", — мельком подумал Ерофей Кузьмич. Стараясь напрячь совсем ослабшие силы, он спросил:
— Кто там, а?
Немец опять крикнул сердито.
Открыв дверь, Ерофей Кузьмич разом отпрянул назад; в глаза ударил резкий свет электрического фонаря. И тут же услышал знакомый голос:
— Спал уже, Кузьмич?
Ничто так не могло сейчас поразить Ерофея Кузьмича, как этот спокойный, мягкий голос, знакомый ему много-много лет! Нет, это были не немцы. С карманным фонарем в руке на пороге стоял (можно ли этому верить?) сам Степан Бояркин, рядом с ним — черный, как ворон, молодой человек в шинели и мерлушковой шапке, а за ними — Костя и Серьга Хахай. Ерофей Кузьмич едва удержался на ногах. Собрав все силы, он откинулся спиной к стене, высокий, бородатый, в одном нижнем белье, и с большим трудом овладел своими губами.
— Только скорее, — сказал он, зачем-то разбрасывая вдоль стены руки. — Раз предателем считаете, бейте, да только не мучьте!
— Ты что, Кузьмич, со сна такой? — сказал Бояркин, входя в сени. Где полицай? Вот кого надо.
Ерофей Кузьмич отпрянул от стены.
— Его здесь нету. Богом клянусь, Степан, нету его в моем доме! Иди смотри сам. Он еще вчера вечером ушел жить к Чернявкиной, а сегодня зачем-то поехал в Болотное…
Уходя на рассвете в отряд, Марийка и Фая не успели узнать, что Лозневой накануне поздним вечером перешел к Чернявкиной, и поэтому не могли предупредить Бояркина. Поняв, почему все так произошло, Бояркин даже крякнул от досады.
— Э-э, черт! Может, вернулся он из Болотного?
— Нет, Степан, не видать было…
— Вот сволочь! — сказал Костя. — И все ему везет!
— Что ж, Кузьмич, веди домой, — сказал Бояркин. — А то ты вон как одет, простудишься еще.
— Мне все одно!
— Или не собираешься жить?
— Где мне теперь?
Вошли в дом. Увидев вместо немцев своих людей, Алевтина Васильевна обрадовалась, понимая, что они не сделают зла, но все же заплакала, прикрывая грудь одеялом:
— Да ты что, Васильевна, испугалась нас? — спросил Бояркин, останавливаясь у кровати хозяйки. — Или не узнаешь меня?
— Нет, узнала…
— А что ж ты плачешь?
— Я и сама, Степа, не знаю отчего…
К кровати подошел Костя:
— И меня узнала, Алевтина Васильевна?
— А как же! Ой, какой ты, Костя, стал!
— Какой же, Алевтина Васильевна?
— Хороший стал, — сказала хозяйка, успокаиваясь — Вроде пополнел, посвежел… В партизанах, что ли?
— Ясное дело!
— Ну и славу богу!
Бояркин отозвал к дверям Костю и Крылатова, о чем-то поговорил с ними тихонько, и они ушли. Ерофей Кузьмич тем временем оделся и зачем-то даже накинул на плечи пиджак.
— Зайдем в горницу, — сказал Бояркин, обращаясь к хозяину и Серьге Хахаю. — Потолковать надо.
В горнице они сели вокруг стола и немного помолчали. Взглянув на часы, Бояркин начал первым:
— Что ж ты, Ерофей Кузьмич, напугался-то так?
Ерофей Кузьмич вздохнул, торопливо подыскивая нужные для ответа слова:
— Сам же знаешь, Степан Егорыч, какие нонче времена! Вот он ушел от меня, а я вторую ночь не сплю, все думаю… А ну как выдаст, наговорит? Тут у нас разговор был один… Да и вообще он в обиде на меня. А тут, слышу, немец кричит.
Серьга Хахай громко захохотал.
Заулыбался и Бояркин.
— А мы так решили: заговорить по-русски — не откроешь, да и полицай твой перепугается, сиганет в окно. А по-немецки заговорить — откроете: как ни говори, а ты, Ерофей Кузьмич, их староста, а он полицай.
В душе Ерофея Кузьмича ныло, болело, левое колено вздрагивало, в голове летали черные, как стая галок, мысли. Как, в самом деле, не бояться ему партизан! Ведь им неизвестно, что он предупредил деревню о предстоящем ограблении, ничего неизвестно и о его тайных думах. Им известно одно: он староста, он служит немцам, а своих людей, бойцов нашей армии, выгоняет из дома. И неспроста, конечно, зашли к нему партизаны…
— Какой я староста! — со стоном ответил Ерофей Кузьмич. — Так пришлось, Степан Егорыч! Жизнь закружила, вот что!
— Слаб, значит, что поддался ей?
— Старость же, сам знаешь!
Бояркин с удивлением увидел, как у гордого и властного Ерофея Кузьмича появилось на лице жалобное выражение.
— Да ты спроси у народа: какой я староста, прости господи! продолжал Ерофей Кузьмич. — Я только значусь старостой, вот что! Весь народ знает: я никакого зла деревне не сделал. А теперь я так решаю: пойду и прямо скажу, что не желаю быть в этих самых старостах, будь они трижды прокляты! Пусть как хотят казнят, а против народа я не пойду, вот и все!