«Уж не за то ли эсэс-предатели так унизительно уважают Бернда, что в свое время фюрер отстранил его отца от командования сухопутными войсками за позорное поражение под Москвой?! — мысленно возмущался он, сожалея, что до сих пор терпел этого штабного кретина у себя под боком, вместо того чтобы отправить на Восточный фронт. — И неужели эти мерзавцы столь дурно воспитаны, что не могут выделить мне отдельную камеру?! Уважение к чину предусмотрено даже по отношению к военнопленным! — Но тут же одернул себя: — Вот именно, к военнопленным. А тебя содержат здесь, в гестапо, как предателя рейха!»
Поток его размышлений был прерван появлением оберштурмбаннфюрера Франка. Он вошел в камеру, постоял у двери, исподлобья осматривая помещение, затем скользнул взглядом по измятому мундиру Геринга и, иронично ухмыльнувшись, самодовольно промычал:
— Не надолго же вас хватило, бесстрашный ас.
— Я прошу позволить мне связаться по телефону с фюрером, — сдавленным от волнения голосом проговорил рейхсмаршал. — Уверен, что после общения со мной он прикажет исправить ту чудовищную ошибку, которую вы сейчас совершаете.
— …Которую совершил он, когда, доверившись вам, назначил главнокомандующим военно-воздушными силами рейха. Все что происходит сейчас в этих стенах, — всего лишь попытка самого фюрера и преданных ему людей исправить его же ошибку. Запоздалая, следует сказать, попытка.
Вновь саркастически хмыкнув, Франк прошелся до стенки с маленьким зарешеченным окошком под самым потолком и, широко расставив ноги в до блеска надраенных сапогах, стоял там, преисполненный собственного величия, упиваясь, пусть и временной, призрачной, но все же властью.
— Тем не менее я прошу позволить мне связаться по телефону с фюрером, — сдавленным от волнения голосом проговорил Геринг.
— Слишком неуверенно вы все это говорите, господин, э-э… Геринг, — едва удержался оберштурмбаннфюрер, чтобы не назвать его чина, — прекрасно понимая, что ни для меня, ни для фюрера вы уже не представляете никакого интереса. И не вздумайте повторять свою просьбу в третий раз.
— Однако же ваши обвинения в измене ничем не обоснованы, — вмешался в их разговор Ламмерс, — исходя из законов Великогерманского рейха.
Франк ухватил тщедушного начальника рейхсканцелярии за грудки, сорвал его с нар и, припечатав к стенке, прохрипел:
— Не сметь ссылаться в этих благословенных стенах на какие-то там законы рейха. Я не позволю осквернять это благословенное Богом и фюрером заведение цитированием статей уголовного кодекса. Когда-то господин Геринг объявил, что когда он слышит слово «культура», то хватается за пистолет[86]. Я прав, господин Геринг?
— Какое это имеет сейчас значение? — нервно передернул плечами рейхсмаршал, оглядываясь на двух рослых надзирателей, которые тоже переступили порог и готовы были наброситься хоть на Ламмерса, а хоть на него.
— А то, что я, лично я хватаюсь за пистолет, когда слышу в этих стенах упоминание о законах! О законах следовало думать тогда, когда вы благословляли господина Геринга на захват власти, данной германским народом фюреру, только фюреру и, пока он жив — а он, несомненно, жив! — никому, кроме фюрера.
— Давайте успокоимся, оберштурмбаннфюрер, — заговорил Бернд фон Браухич, все это время молчаливо сидевший за столом со склоненной, помеченной первыми сединами головой. — Что, по вашим предположениям, ждет нас дальше?
— Если вас интересует, какой вид казни вам изберут — расстрел или виселицу, то в отношении вас, полковник фон Браухич, я бы ограничился расстрелом, да и то исключительно из уважения к генерал-фельдмаршалу фон Браухичу, в штабе которого в свое время служил мой отец. Всех остальных, очевидно, вздернут. Впрочем, ваше любопытство будет удовлетворено уже через, — взглянул он на наручные часы, — десять минут.
— А что… должно произойти через десять минут? — еще более взволнованно поинтересовался Геринг.
— Должно. Сюда явится обергруппенфюрер СС Эрнст Кальтенбруннер. Он и решит: когда и каким образом. Кстати, напомню вам, господин Геринг, что ваш коллега и единомышленник адмирал Канарис повешен еще 9 апреля. И казнь производилась по личному приказу Кальтенбруннера[87].
Тюремщики вышли, а Геринг и его сокамерники еще несколько минут оставались в тех позах, в которых их застало известие о прибытии начальника Главного управления имперской безопасности.
«Ну что, Великий Герман, — не без злорадства сказал себе Геринг, когда шаги и голоса в подземелье затихли, — ты хотел, чтобы тебе была оказана честь в соответствии с чином? И она будет тебе оказана: тебя пристрелит сам обергруппенфюрер Кальтенбруннер. Причем сделает это с наслаждением. Или, по крайней мере, будет командовать казнью. Извини, большего чина Борману найти не удалось: не снимать же ради такой оказии с фронта кого-то из фельдмаршалов! Обойдешься обергруппенфюрером»[88].
Кальтенбруннер оказался пунктуальным. Огромного роста, с широкими, обвисшими и основательно сутулыми плечами, он показался Герингу каким-то горилоподобным существом, которое ворвалось в их камеру только для того, чтобы растерзать их. Не произнеся ни слова, он остановился у самой двери, почти заслонив собой весь проем, и молча уставился на сбившихся в кучку арестантов. Во взгляде его не было ни ненависти, ни сочувствия, это был отчужденный взгляд человека, для которого судьба возникших перед ним посреди подземелья людей уже была неинтересна.
Для чего он как начальник РСХА явился сюда, каковой была скрытая цель его визита и чего он ожидал, чего добивался от Геринга — так и осталось его неисповедимой тайной. Создавалось впечатление, что и прибыл-то он только для того, чтобы продемонстрировать некогда всесильному Герингу свое полнейшее, а посему убийственное безразличие. Иное дело Франк; тот ожидал, что Геринг если и не бросится к ногам Кальтенбруннера, то, по крайней мере, начнет умолять его о спасении, о пощаде, о снисхождении.
Однако рейхсмаршал и остальные заключенные тоже смотрели на пришельца молча, взглядами, в которых любопытство смешивалось с неверием и ненавистью, а надежда — со страхом.
Так ни слова и не произнеся, Кальтенбруннер медленно, как старая обленившаяся горилла, развернулся и вышел[89]. А через полчаса в камере вновь появился оберштурмбаннфюрер Франк. Теперь он уже не казался таким агрессивным и самоуверенным, как прежде, однако и растерянным тоже не выглядел.
— Адмирала Канариса наш Кальтенбруннер казнил чуть ли не собственноручно, — как бы извиняясь за нерешительность начальника Главного управления имперской безопасности, проговорил он. — А вас, господин Геринг, пока что решил попридержать.
— Это не он решил, — удрученно ответил Геринг. — Так решили те, кто действительно способен принимать решение по данному вопросу.
— И не спешите радоваться: только что поступил приказ рейхсштатгальтера округа Обердонау господина Эйгрубера, которым объявлено, что все лица, которые отказываются выполнять волю фюрера, заражены пораженческими настроениями или не пожелают защищать вверенную ему как рейхсштатгальтеру территорию с оружием в руках, будут расстреляны на месте, невзирая на чины и должности.
— Причем здесь Эйгрубер?! — попробовал изумиться Ламмерс. — С каких это пор смертные приговоры?…
— В создавшейся фронтовой ситуации вся власть переходит в руки рейхсштатгальтеров, — прервал его Франк, проявляя умилительное многотерпение. — Кстати, я что-то не слышал от вас, господа, просьб о помиловании и спасении. А ведь появление Кальтенбруннера давало вам шанс. Особенно вам, полковник фон Браухич. Или вы рассчитываете, что здесь появится фюрер?
— Как адъютант я обязан разделить судьбу своего командира, — довольно спокойно ответил отпрыск древнего прусского военно-аристократического рода.
— Это будет несложно. Правда, вряд ли ваше геройство будет оценено.
— Когда перед оккупацией Чехословакии некоторые фельдмаршалы и генералы пытались здесь, на совещании в ставке «Бергхоф», сдерживать фюрера, мой отец, генерал Вальтер фон Браухич, произнес фразу, которая сломила их упрямство и нерешительность, а затем стала нашим родовым девизом: «Я — солдат, — сказал он. — И мой долг — повиноваться!»
— Хорошие солдаты, осознающие свой долг, в этих камерах не сидят, а сражаются за Германию, — возразил Франк.
— Это вы о себе, оберштурмбаннфюрер? — саркастически поинтересовался полковник, которого стали раздражать откровения Франка.
— Кроме того, ни для кого не секрет, что ваш отец был убежденным монархистом. Кому не известно, что воспитывался он при императорском дворе и почти всю свою юность провел в роли пажа императрицы?