Она позволила себе даже помечтать о том, как счастливо они будут жить, какая большая и дружная семья у них будет. И вдруг вспомнила, что и завтра, и еще несколько дней Максиму надо являться в комендатуру, чтобы, оберегая жизнь ее, Риты, и всех этих добрых людей, гостеприимно приютивших их, стерпеть новые унижения. Вспомнила об этом — мысленно поклялась, что, как только рассветет, как только Максим проснется, тут она и возникнет перед ним. Нет, навязываться не станет, даже вида не подаст, что любит его, но с завтрашнего утра все время будет рядом с ним.
Рита считала, что сейчас Максим, истерзанный переживаниями, наконец-то спит, и она повернулась лицом к стене, по привычке, оставшейся с детства, подложила ладонь под щеку и закрыла глаза: нужно обязательно выспаться, чтобы завтра выглядеть бодрой, жизнерадостной.
Она ошибалась, считая, что Максим спит. Именно в это время он с дядюшкой Тоомасом выходил из дома. Не в дверь, а через маленькое оконце, смотревшее на зады усадьбы, туда, где молчаливой стеной замерли сосны, сейчас казавшиеся непроглядно черными.
Казалось бы — по безлюдному лесу, в полном молчании шли минут двадцать. Дядюшка Тоомас — спокойно, уверенно, а Максим — настороженно, готовый в любое мгновение ударить кого-то или метнуться в чащу леса.
Наконец дядюшка Тоомас вынул изо рта холодную трубку и сказал почти в полный голос:
— Вот мы и подходим.
Максим понял, что это предупреждение ему, Максиму, чтобы не натворил глупостей, и в то же время — сигнал кому-то: дескать, мы идем!
Действительно, буквально через две или три минуты они вышли на маленькую полянку, где в тени сосен стоял человек. Дядюшка Тоомас, приподняв картуз, слегка поклонился ему и замер шагах в трех от него.
Какое-то время, для Максима переполненное любопытством и необъяснимой тревогой, не было сказано ни слова. Потом мужчина все же заговорил, обращаясь к Максиму:
— Теперь мы знаем тебя. — И тут же поправился: — До известной степени знаем… Чтобы уничтожить последние «белые пятна», я решил задать тебе несколько вопросов. Надеюсь, не возражаешь?.. Прежде всего, каково твое самое главное желание? Не вообще, а на конкретный сегодняшний день?
Максим несколько задержался с ответом: чуть-чуть растерялся да и не до конца поверил в серьезность вопроса. Действительно, это в сказках золотая рыбка, кот в сапогах и прочие добрые существа, наделенные сверхъестественной властью, у своих любимцев спрашивали о подобном, потом произносили заклинание, и на, получай желаемое!.. Да и хотелось точно знать, кто они, эти таинственные «мы». Коммунисты и комсомольцы, оставшиеся для подпольной работы, или просто патриоты, ненавидящие фашистов?
Поэтому ответил уклончиво:
— С дядюшкой Тоомасом был о том откровенный разговор.
— Мечтаешь служить на боевом корабле?.. Желание закономерное. Только… К сожалению твоему и нашему, фашисты все еще продвигаются вперед. Когда изменится обстановка на фронтах? Может быть, уже завтра. Но могут пройти и недели, месяцы. И все это время ты намерен плестись сзади фашистов, выжидая удобный момент для перехода фронта? Не разумнее ли остаться с нами? И фашистов здесь предостаточно, и наши доморощенные сволочи головы подняли.
Все, о чем так сжато сказано сейчас, он обдумал не счесть сколько раз, единственная для него, Максима, новинка, — похоже, здесь сколачивается отрядик подлинных патриотов, сколачивается для активной борьбы с фашистами и местными их прислужниками. И Максим сказал вежливо и в то же время решительно, желая подчеркнуть этим, что не намерен уступать:
— Я не знаю, кто вы. И не спрашиваю об этом, хотя и любопытно узнать. Про себя скажу одно: я — кадровый военный. Вот и прикиньте: могу ли я самостоятельно распоряжаться своей судьбой. Потому и рвусь на корабли, где, как мне кажется, меня давно ждут… А на помощь мою — пока я здесь — всегда можете рассчитывать.
— В какой-то степени ты прав: внушительную часть армии можно потерять, если каждый солдат, оказавшись за линией вражеского фронта, останется там. Пусть даже для смертельной борьбы с врагом, но останется… С другой стороны, и мое предложение продиктовано логикой жизненной борьбы.
— А я разве спорю?.. Да и трудно мне прикидываться глухонемым, чувствую, что актер я никудышный. Значит, вот-вот сорвусь, засыплюсь на какой-нибудь мелочи.
Некоторое время помолчали, потом незнакомец, усмехнувшись, сказал:
— Да, трудно тебе притворяться. А тут еще и гордыня распирает. Так распирает, что поклониться фашистской жабе не можешь заставить себя.
— Гордость у меня есть. Не гордыня, а нормальная человеческая гордость. А вот за то, что проглядел вражину, достоин и порицания, и наказания дисциплинарного.
— Я проверил: рыжий вышел от Вилли тогда, когда Максим уже не мог его видеть. Почти в спину Максима стрелял тот, — поспешил на помощь дядюшка Тоомас.
— Все равно я был обязан его увидеть, наконец — спиной почувствовать, — нахмурился Максим. — Или думаете, под розги ложиться менее стыдно, чем поклон отвесить?
— Кстати, почему ты так покорно принял это наказание? — вцепился незнакомец.
— Покорно?.. Той же ночью удушил бы рыжего, если бы не причины разные, — зло закончил Максим.
— О причинах догадываюсь. И одобряю.
Поговорили еще немного о самом обыденном, и незнакомец, так и не назвавший себя, протянул руку Максиму, похлопал дядюшку Тоомаса по плечу, шагнул под сосны, куда белая ночь была бессильна вселиться прочно, и не стало его.
Постояв немного неизвестно зачем, пошли и они с дядюшкой Тоомасом.
Когда влезали в то же самое оконце, небо на востоке начало розоветь и пробудившийся ветерок легким гулом прошелся по вершинам сосен.
Минуло еще пять дней. И вечером каждого из них Максим являлся в комендатуру, получал очередной удар розгой и возвращался домой. Время несколько притупило душевную боль, она теперь не рвалась наружу, а притаилась где-то в глубине сердца. Зато ненависть к рыжему фельдфебелю стала настолько могуча, что Максиму приходилось прилагать все силы, чтобы преждевременно не выдать ее взглядом или непроизвольным жестом.
Все эти дни Рита тенью сопутствовала ему; колол ли он дрова, чинил ли с дядюшкой Тоомасом сети или что другое делал — она была рядом. Однажды даже попыталась свернуть для него цигарку! Правда, ничего у нее не вышло, только бумагу извела и табак рассыпала. Но все равно было приятно, даже маленькая радость в душе завелась. А радость — хоть самая малюсенькая! — была крайне необходима Максиму: и ежедневные хождения в комендатуру, и постоянная нервная напряженность (не забыть бы, что я глухонемой!), и сообщение гитлеровского командования о том, что вермахт захватил Таллин, что очень много советских кораблей погибло во время перехода из Таллина в Кронштадт, погибло от мин, бомбовых ударов с воздуха и торпед подводных лодок, — все это нагнетало тревогу. Временами Максиму казалось, что он разучился не только смеяться, но даже и просто улыбаться.
В честь этой очередной победы вермахта рыжий боров вчера, вызвав дядюшку Тоомаса в комендатуру, сказал, добродушно улыбаясь, что прощает глухого, но!.. Пусть почтенный рыбак получше следит за своим работником: если еще раз случится нечто подобное, то в комендатуру вместе с работником будет обязан являться и его хозяин, чтобы получить и свою долю.
Спокойным, ровным голосом дядюшка Тоомас пересказал этот разговор Максиму, но трубка его гневно хлюпала.
Максим, конечно, не поверил словам фельдфебеля о потерях, которые будто бы понес советский флот, но на душе стало муторно. Так муторно, что хоть волком вой. А тут еще, как это часто бывает в Прибалтике, и погода резко изменилась. Еще вчера было солнечно, тепло, Финский залив всех желающих щедро одаривал солнечными зайчиками, а сегодня небо уже затянуто сплошной пеленой серых клубящихся туч, из которых льет и льет проливной дождь. И ветер разыгрался. Он согнул сосны, как тростник, и держит их в таком положении уже какой час. Взыграл ветер — Финский залив мгновенно нахмурился, покрылся косматыми волнами, неистовыми в своей ярости, злобными. Чтобы понять это, достаточно было несколько минут постоять на берегу, прислушаться к их реву, увидеть, как они накатываются на прибрежные пески, как исступленно обрушиваются на гранитные валуны, оказавшиеся на их пути.
В такую непогодь люди отсиживались по теплым и сухим углам, а он, Максим, не смог, он, позавтракав, набросил на плечи брезентовый плащ дядюшки Тоомаса, влез в его же рыбацкие сапоги и пришел к причалу, стоит здесь. Волны разбиваются у его ног, обдают солеными брызгами, но он стоит и смотрит, смотрит на них. Не на те, которые уже окончили свою жизнь, выбросившись на беловатые пески, а на другие, на те, которые, увенчанные пенными гребнями, грозно катились к Ленинграду.