Он не сразу осмыслил, что мучило его в те резиновые минуты, пока он заходил на посадку. Сперва было дикая радость: механик уцелел, благополучно возвратился на землю, лишь слегка обморозив руки. И только спустя время Алексей Васильевич осознал — в сложившейся, как теперь принято говорить, нештатной ситуации, его угнетала предельная беспомощность. Он лишь присутствовал при событии и максимально, на что был способен, — не ухудшать положение… Это чрезвычайное происшествие надолго запомнилось, оставив особый след в памяти — с тех пор всеми правдами и неправдами Алексей Васильевич стремился не упускать инициативы из собственных рук, он по-настоящему поверил в древнюю мудрость: осторожность — едва ли не главная черта мужества.
Подрастающему Тимоше дед постоянно внушал: смелость бывает двух сортов — от ума и от глупости. Умный, рискуя, соображает, до какого предела можно идти и когда следует остановиться. А дурак не способен в силу своей глупости оценить обстановку, он прет, что называется на рожон…
Тимоша рос не по годам умненьким, вопросы задавал совсем не детские, случалось — и не редко — загонял Алексея Васильевича в тупик.
— И? — произнес Тимоша, щурясь.
— Что — «и»?
— Ну, ты сказал — прет на рожон, дурак, и…
— Погибает. — Не вполне уверенно ответил дед.
— Всегда?
Деваться Алексею Васильевичу было некуда, он вздохнул и вынужден был признать:
— Не всегда, Тимоша. Бывает, и жив остается. Не зря, видно, говорят: дуракам везет. Только я бы никому не посоветовал рассчитывать на такую везуху заранее. Дурацкое счастье — ненадежное счастье…
Спустя год после войны Алексей Васильевич попал в передрягу — его «Лавочкин» внезапно загорелся. Казалось бы, не остается ничего другого, как покинуть машину с парашютом. Но он не стал этого делать. Сел. Благополучно приземлился правее взлетно-посадочной полосы, метрах в двухстах от места, обозначенного белым полотняным «Т». На земле, выбравшись из кабины, увидел: капот разворочен, головка первого цилиндра сорвана. Тогда он страшно обрадовался: слишком очевиден был заводской дефект, ни одна собака не сумеет обвинить летчика в неправильных действиях! И ошибся. Командир полка, беспрестанно плюясь и размахивая руками, орал:
— Почему не прыгал? Зачем на рожон лез? А сгорел бы… В героях пожелал походить? Почему, мать твою… молчишь, когда я тебя русским языком спрашиваю — почему?
— Чтобы вы зря не орали… — набравшись смелости отвечал Алексей, — чтобы предъявить вам дефект, в котором я не виноват…
— Дефект! — стихая, передразнил Алексея командир. Сам ты дефект порядочный… Больно умный, как погляжу… — И замолчал, видимо, почуял толику пилотской правды в поведении своего нахального лейтенанта. Командир ведь тоже был когда-то рядовым великой армии воздушных бойцов.
Та вынужденная посадка ощутимых последствий для Алексея не имела; ни взыскания, ни поощрения не последовало. А он еще не один день думал: так правильно ли — бояться земных неприятностей больше огня в небе? И чья тут вина? Начальства? А может его собственная? Впрочем, отметку за то приземление он сформулировал для себя четко — нормально. И до последнего дня своей летной службы пользовался немудреной «двухбалльной» системой — нормально и ненормально. Позже он вычитал в ученой книге знаменитого Михаила Громова: все летчики делятся на две категории — надежные пилоты и ненадежные, остальные градации, считал Громов, — от лукавого, они ничего не отражают…
С его любимым самолетом «Лавочкиным» у Алексея Васильевича было связано еще одно огорчительное воспоминание. Вроде бы ни с того ни с сего во время пробега, на приличной еще скорости, переломилась стойка шасси, и его основательно приложило головой о прицел. Слава богу, лоб оказался крепче прицела. Алексей Васильевич отделался минутной потерей сознания и зеленовато-голубым синяком над глазом. Вечером к нему пришел инженер эскадрильи. Вид у него был весьма жалкий — откровенно испуганный.
— Выручай, Леша! — лейтмотив его заискивающей речи звучал примерно так: нога, зараза, подломилась как раз по стакану… присмотреться — опоясывающая трещина… И на три четверти ржавая! Выходит технический недосмотр, халатность… А у меня, Леша, двое детей, теща на шее, жена — сердечница… Выручай, Леша.
— Как? — не понял Алексей Васильевич. — Что я могу для тебя сделать?
— Напиши в рапорте — не учел боковик, приземлился со сносом, усугубил положение резким торможением. Ну, дадут тебе трое суток и не станут поднимать шума… Кто не ошибается? Ошибка ведь не халатность.
И Алексей Васильевич, пожалев инженера, доброго мужика и тихого выпивоху, у которого в полку были не только друзья, принял грех на душу, написав в рапорте все, о чем тот просил. Все бы это скорее забылось, но буквально через три дня поломка повторилась на другой машине. И снова подломилась правая нога и тоже по стакану. Летчику пришлось покруче, чем Алексею, — перелом руки, повреждение позвоночника… И снова обнаружилась кольцевая, покрытая ржавчиной трещина. Заводской дефект проявился со всей очевидностью На всю двадцать первую серию поставили бракованные правые стойки шасси. Кто-то, утешая Алексея Васильевича, получившего, как говорят, шприц за сомнительный рапорт, сказал: «Не сотвори добра, не получишь зла». Но его это сомнительное мудрствование не очень успокоило. Он чувствовал себя виноватым, не хотел и не мог себе простить, что подавшись чувству сострадания, не подумав о возможных последствиях, грубо уклонился от истины.
Пройдут годы, он будет всеми доступными средствами убеждать сперва Лену, а потом и подрастающего Тимошу — едва ли не все беды на земле проистекают от вранья, как бы оно ни маскировалось более пристойными словами. И будет переживать — убедил ли, сумел ли остеречь своих близких?..
Но стоял он на своем твердо, хотя и колебался, прежде чем написал, например, такое письмо:
Письмо мое ответа не требует. Ты получишь его, Сергей, после того, как я присоединюсь к абсолютному большинству, прошедших по жизни… Для чего пишу? Пожалуй, больше для себя, чем для тебя, хотя, как знать, ведь решение написать это письмо подсказал мне ты, Сергей. Случайно увидел тебя в воскресной телевизионной передаче. Ты хорошо смотрелся — вальяжный старик, чистый червовый король, я бы сказал. И ты рассуждал о приверженности к… богу! Ты вдохновенно врал, как не вчера пришел к вере, катапультировавшись с высоты семь тысяч метров, когда твоя машина лишилась вдруг управления. Ты объяснял доверчивым слушателям, что только провиденье не дало тебе сгинуть в тот час. Матерщинник и бабник, наглый пролаза и прожженный циник, ты без зазрения совести разглагольствовал о справедливости божьей, ты вытаскивал из форменной рубашки крест и поигрывал им… По-моему, тебе и в голову не приходило, что он, крест, нательный, и обнажать этот знак принадлежности к православию по меньшей мере неприлично. Впрочем, о каких приличиях можно говорить, применительно к твоей персоне.
Верно, когда-то мы дружили. Мне нравилась твоя хватка, твоя нагловатая напористость, может быть еще и потому, что сам я не обладал и пятой долей твоей пробивной силы. И я не сомневался в тебе, пока к нам в полк не приехал Мельников. Помнишь его? Этот штатский, лысеющий человек — в жизни бы не догадался — испытатель первого класса, летавший на ста тридцати типах самолетов — должен был подобрать двух-трех кандидатов во вновь создававшуюся школу летчиков-испытателей. Желающих в полку сыскалось с десяток. Подходили же по возрасту, образованию и прочим параметрам — четверо. Откуда ты знал Мельникова раньше — или успел втереться к нему в доверие за считанные часы — мне неведомо, помню, однако, во всех подробностях тот общий ужин, чтоб не сказать коллективную пьянку, которую ты мастерски организовал и так здорово ею дирижировал. Ты не упустил возможности без особой на то причины похвалить мою маму. Ты очень выразительно произнес: «Фаина Наумовна — непостижимая, редкая женщина! Фаина Наумовна и партизанка… и знаток человеческой души…» Тон делает музыку, и ты, Сергей, это хорошо знал. Кроме того, ты нашел повод обратить внимание Мельникова на прискорбный факт приписки налета. «Кое-кто приплюсовал себе аж триста часов валета, чтобы не промахнуться, когда начнется отбор кандидатов в испытатели…» Ты не случайно не раскрыл имени «обманщика» — пусть Мельников подозревает всех, кроме тебя. Было?
В школу летчиков-испытателей ты просочился и, я слышал, неплохо зарекомендовал себя в полетах. А вот с товарищами, кажется, не особенно ладил. Удивляться ли? Ведь тебе приписывают слова, сказанные в день катастрофы Кости Жаркова: «Земля-матушка дураков первыми прибирает…» Не буду защищать Костю, на мой взгляд, он ни в какой защите не чуждается, а тебя хочу спросить: это правда? Ты на самом деле говорил такое? Если правда, что сказать — подлец ты, не взирая ни на какие звания и заслуги.