Пишу и думаю невольно: почему же люди — и я в том числе — так терпимо относятся к воинствующей подлости? В прежние времена подлеца вызывали на дуэль, офицера — изгоняли из полка, самое малое — подлецу не подавали руки. А теперь? Что же такое случилось с нами?
Ты ушел в отпуск, не доведя программы на капризной машине Себрикова. За тебя долетывал Аркаша Мамонов и… накрылся. Так? Никто тебя, понятно, ни в чем обвинить не может.
Но я, Сергей, подозреваю — совсем не случайно оказался ты в тот момент на Мацесте, как годом позже тоже не случайно сумел подменить Гиви Кавтарадзе и попасть на салон в Париж.
Тебе нужно было блистать там, срывать аплодисменты, позировать перед камерой и ты совершенно не волновался — за чей счет…
Я смотрел на тебя в телевизоре, Сергей, и думал: почему же так получается, что ползать на самой границе стратосферы в сомнительной надежности скафандре мы, пожалуйста, готовы, — носиться у самой земли на сумасшедшей скорости — за милую душу, а сказать подлецу: ты — подлец! — это извините… Грустно сознавать — я улыбался тебе и руку подавал я, случалось, чокался, как ни в чем не бывало. Теперь думаю — гадость какая… правда, добродетель, порядочность отсиживаются в обороне, а подлецы, откровенные мерзавцы безбоязненно атакуют, хотя мы давно еще учили — лучшая оборона — наступление.
Могу представить, как прочтя это письмо, ты скривишь губы брезгливой усмешкой, притворно вздохнешь и скажешь что-нибудь в таком духе: «А я, дурак, еще собирался на его похороны сходить».
Ты прав, Сергей, это письмо своего рода фига в кармане. И все-таки я не смог удержаться и не написать того, что написал. Пусть, хотя бы для успокоения собственной совести… К сожалению, прав был великий кукольник, твой тезка, когда говорил мне: «Не на свою совесть надо ориентироваться, Алексей, ее легко успокоить, уговорить, увести в сторону: выбери безупречного, на твой взгляд, героя и сверяйся с его совестью. Проще говоря, спрашивай, а как бы поступил он в аналогичной ситуации, что сказал бы, окажись на твоем месте?» Это мудро! Едва ли, думаю, Чкалов стал бы пить с тобой водку на брудершафт, хотя, как известно, выпить он был далеко не дурак, и уж точно знаю — моя мама очень не одобряла моего юношеского к тебе тяготения.
Вот, пожалуй, и все. Желаю тебе жизни… Не все можно так просто списать и скинуть со счетов, Сергей.
Улетать в действующую армию Алексею Васильевичу предстояло из окрестностей Харькова, только что освобожденного нашими войсками. Здесь полк прошел недолгую тренировку и переучивание на новую материальную часть, оставалось по программе пролетать еще три или четыре дня и — вперед, на Запад!
При каждой возможности летчики норовили сорваться в город, за два с половиной года жизни в Монголии они изрядно стосковались, как говаривал Сережка Игнатов, по цивилизации. Впрочем, особой цивилизации в ту пору в Харькове не наблюдалось. Угнетали развалины, лишь отдаленно напоминавшие о былом облике города и жизнь, что разворачивалась перед глазами на кое-как расчищенных улицах, тоже не радовала. В бывшей парикмахерской, например, наспех оборудовали… церковь. Подвесили к балкону второго этажа бывший вокзальный колокол и с его помощью созывали верующих. Алексей наблюдал, как из этой церкви неспешно выходила пара: он — однорукий старшина-артиллерист с грудью, густо бронированной медалями, она — не очень молодая «молодая». Они только что обвенчались. На ней были кирзовые сапоги солдатского покроя и белое платье, собранное из лоскутов марли. Наблюдать такое убожество было и страшно, и забавно, и обидно. Но что сделаешь, когда война и кругом такая невероятная разруха.
Еще Алексей Васильевич видел, как по пыльной улице вели колонну пленных. Конвойные растянулись жиденькой цепочкой по обеим сторонам печального шествия. Сопровождал колонну дряхлый грузовичок. На его кабине нелепо торчал допотопный пулемет «максим». Немцы были странно экипированы и совсем не походили на тех немцев, что показывала кинохроника. Внезапно Алексей Васильевич сообразил — это же власовцев ведут. Он не успел определить своего отношения к ним, как прорываясь сквозь жиденький заслон конвоя, женщины стали совать им картохи, ломти хлеба, что-то еще съестное, явно отрывая от себя, от своих детей… Это было так непостижимо, так не стыковалось о информацией, что несли газеты.
Война. Сколько же неожиданных обликов она принимала, как больно ранила воображение, воспитанное на убогом наборе пропагандистских стереотипов.
На другой день, болтаясь по опустевшим капонирам аэродрома, Алексей стал свидетелем факта невообразимого — Витька Лихонос поднял с земли яркую, непонятно как оказавшуюся на летном поле, игрушку — металлическую бабочку с полураскрытыми пестрыми крылышками. Он стал расправлять эти крылышки, не вспомнив о предостережениях, и поплатился тремя пальцами левой руки. Бабочка оказалась коварной миной. Заряд не отличался большой мощностью: он был рассчитан на поражение ребенка! Заряда хватало, что бы распороть живот маленькому человечку.
Харьков был неожиданным. Наверное, даже не столько Харьков-город не желал укладываться в сознании, сколько та жизнь военного времени, настоятельно требовавшая отказаться от привычных норм. Удавалось это с трудом и душевной болью, даже в тех случаях, когда ничто откровенно трагического и не происходило. С Сашком Барабохой, которого все называли Хохля — он не обижался, скорее даже, гордился — и еще двумя случайными попутчиками Алексей забрел на базарчик. Покупать ребята ничего не собирались, завернули, чтобы поглазеть — чем и почем торгуют? Здесь продавали махорку и самосад маленькими гранеными стаканчиками, можно было купить и популярные папиросы «Беломор» — они шли штучно. Кроме курева, оказалось неожиданно много всякой домашнего приготовления снеди и черт знает каких обносков — все по астрономическим ценам. Сашок, он же Хохля, первым углядел бабулю с аккуратной кадушечкой моченой антоновки.
— По яблочку, мужики? — предложил Сашок, и мужики сдались без сопротивления. Антоновка оказалась совершенно сногсшибательной — и по виду, и по запаху, и по вкусу. Ну, не оторваться. Отведали по второму яблочку. Бабуля явно забеспокоилась — как бы не сбежали хлопцы, не заплатив, и Сашок, выложив на прилавок всю наличность, спросил:
— На цибарку хватит, чи ни?
Хватило. И они дожевали все до последнего яблоки, после чего Сашок поинтересовался:
— А запить можно? Дюже рассол трогательный…
— Вы не с тюрьмы, хлопцы? Таки голодны… та пейте на здоровье. Денег не треба. Хай то в премию буде.
Тут они переглянулись и придирчиво осмотрели друг друга. И впрямь — арестанты! Сорок пять дней в дороге, эшелоном, товарными вагонами (сорок человек и восемь лошадей) явно ребят не украсили. И это тоже было — от войны…
На другой день Алексей Васильевич полетел в Белгород. Повез на У-2, самолетике тихоходном, в недавнем прошлом учебном, какие-то штабные пакеты и запчасти. Взлетел, лег на курс, огляделся. Земля лежала под ногами вся-вся в сплошном весеннем камуфляже. Снег почти совсем сошел, ориентироваться в такой пестроте было трудно. Он чаще обычного поглядывал на компас, счислял скорость. Заблудиться было — раз плюнуть. Совсем скоро после взлета Алексей почувствовал посторонний запах, проникавший в кабину. Забеспокоился, хотя ничего в его тихом У-2 не горело и показания приборов не тревожили. Минуте на десятой до него дошло — отвратительный запах поднимался с земли идостигал его на стометровой высоте: Алексей летел над рвами, в которые были сброшены тысячи трупов, вешние воды смыли верхний слой земли, эксгумировали могилы, следы преступлений сделались явными. И такое означало — война.
Алексей Васильевич вернулся из Белгорода под вечер, приземлился в ранних сумерках, он был хмур и отчаянно голоден. Ребята сказали, что с полетами, намечавшимися на завтра, ясности пока нет: привезли бензин или еще везут — никто толком не знал. И главный заводила эскадрильского масштаба Серега Игнатов предложил — махнем в город, мужики! Должно же там быть что-нибудь украшающее тыловую жизнь? Тащиться в город, голосуя на обочине разбитого шоссе, Алексею не хотелось, но и оставаться один на один со своими мыслями тоже не улыбалось.
Для начала они всем гамузом затесались в какой-то импровизированный клуб. Попали на самодеятельный сборный концерт. Всех едва не до слез растрогала солистка лет пяти-шести. Наряженная в платьишко военного покроя со старшинскими полевыми погонами на плечах, она пела тоненьким чистым голоском: «Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…», и зал азартно хлопал малышке, и кто-то иступленно орал: «Бис! Катя, бис! Давай «Синенький платочек»! Катя кланялась, жеманясь посылала воздушные поцелуи в зал — ни дать ни взять настоящая провинциальная дива. Пока Алексей со своими ребятами умилялся вместе с залом, Игнатов времени зря не терял и воротясь в клуб через полчаса, докладывал: