Пока мы шагали через поле, я лихорадочно думал, не рвануть ли мне в сторону. Слева было открытое пространство, всё в весенней грязи, но вот справа росли какие-то кусты. Я был уверен, что догнать меня он не догонит. А что он будет стрелять — вообще не верилось. Но в то же время мне было страшно. Вообще страшно, в целом, а не из-за конвоира или винтовки у него под мышкой. Это был противный, оглушающий страх, от которого я стал безвольным и вскоре бросил даже мысли о бегстве, а смотрел, как приближается опушка рощи вокруг станции и зачем-то считал шаги.
Как я и предположил, немцам я был на фик не нужен. Не знаю, за кого они меня приняли сперва, но возиться со мной желания не имели. Я сообразил теперь, что эта часть шла, скорей всего по своим делам — фронтовая часть, неполного состава, и пойманный случайно на лесной дороге русский пацан в камуфляже для них был лишней головной болью. А „АСК“ учил нас, что любой хороший командир-фронтовик старается головную боль спихнуть с плеч своих людей на плечи тех, у кого голова обязана болеть по должности. Небритый, скорее всего, был хорошим командиром — его люди выглядели сытыми, весёлыми и быстро подчинялись приказам. Вот он и отрядил бойца — веди, мол, Отто Какойтович, это чучело… куда?
Вот это и интересно. Не для Отто — он меня сдаст и обратно пошагает, на обед успеет, наверное. А вот для меня — интересно, и очень.
Немец меня не торопил. Он вообще ничего не говорил, а когда я пару раз оглянулся, то увидел, что у него абсолютно равнодушные глаза. От этого мне стало ещё страшнее. Я понял вдруг: он доведёт меня, куда надо и сдаст кому надо, а потом забудет обо мне. Если бы ему приказали меня накормить и отпустить — он бы сделал так и тут же забыл обо мне. Приказали бы отвести в поле и расстрелять — он выполнил бы приказ и забыл бы обо мне точно так же. Это и было страшно.
Нет, если я побегу, он выстрелит. Потом проверит, убил ли меня, пойдёт обратно и доложит о произошедшем. А потом пойдёт на кухню получать обед. Я почувствовал дикий спазм в животе и даже замычал от этой резкой боли, а потом опять оглянулся.
— Хальт, — сказал немец и показал рукой, чтобы я остановился. Что-то ещё сказал — я не понял и заискивающе пожал плечами, даже самому стало противно. Но немец был не из кино, он был настоящий, понимаете? Я не мог ничего с собой поделать. — Идти… штат, — он показал рукой налево, сошёл на обочину сам и потыкал рукой. Какой „штат“? А, он сказал „ждать“! Я подошёл — мои кроссовки с чавканьем погрузились в грязь. Немец был в грубых ботинках с короткими гетрами, ему легче. Он сел на сухую кочку, а я остался стоять. Меня начало потряхивать, я сунул руки в карманы, стоял и смотрел на него, не понимая, зачем мы сошли с дороги. Немец достал сигареты в яркой пачке — я с удивлением узнал „Pall-Mall“ и невольно улыбнулся. Наверное, улыбка получилась тоже жалкой, потому что немец вдруг протянул мне пачку и, прикуривая другой рукой от зажигалки, сказал: — Раухен, нун?
— Я не… — у меня сорвалось в горле, я кашлянул и сказал: — Я не курю, спасибо.
Он что-то буркнул неразборчиво и стал глубоко затягиваться, глядя куда-то за мою спину. А я стоял и думал, что вот сейчас можно ударить его носком ноги в подбородок. Он здоровый, но от такого удара вырубится точно. И сидит он удобно. Забрать винтовку. Его хватятся не скоро. Бежать. Ведь ясно же, что он в хорошее место меня не приведёт. Офицер не захотел возиться со странно одетым мальчишкой и свалил это дело — а на кого? Да на каких-нибудь гестаповцев. Они увидят, что я форме, узнают, что меня поймали на лесной дороге — и начнут узнавать то, чего я сроду не знаю. Как им докажешь, что я не парашютист и не партизан, а скаут из 2005 года? Я и сам не очень верю, а они не поверят тем более. Рассказывать про убитого солдата, с которого я всё это снял? Ну-ну, они прямо шнурки погладили и побежали мне верить…
Но мне было страшно. А если я не смог свалить его одним ударом? А если меня поймают быстро? Если будут ловить с собаками? Тогда сразу убьют. Тут же… И чего он сидит, чего ждёт?
А потом я понял — чего.
Точнее сперва я услышал. Мне показалось, что по дороге гонят стадо — коров, что ли? Звуки — сопение, шлёпанье, чавканье — мне живо напомнили такие стада, которые я видел в деревнях. Я сразу обернулся.
Но это были не коровы.
Это была первая увиденная мною здесь сцена, точно похожая на фильм.
По дороге шли люди.
Их было много, сотня или больше. Они шли медленно, даже волоклись скорее, в каком-то подобии строя, но в то же время строем не были — толпа, хотя на всех была военная форма. Вернее — её остатки. На многих — шинели и даже ушанки, на других — гимнастёрки, на ком-то — только галифе и нижнее бельё, кто в ботинках, кто в сапогах, кто босиком… Это были мужчины — одинаково небритые и с одинаковыми лицами, серыми и безразличными, как небо осенью. Они казались сильно выпившими, не знаю, почему — но это так. И только когда они оказались уже совсем близко, до меня дошло, что это пленные. Наши пленные. Я так и застыл — вполоборота, приоткрыв рот и распахнув глаза.
По бокам от колонны шли с десяток конвоиров. Они тоже шагали неспешно и были почти такие же усталые, но с живыми лицами и глазами. Без собак и тоже с винтовками, как мой конвоир. Только у одного, уже совсем немолодого (или просто седоватого, потому что в остальном он был мощный, крепкий и шагал широко), был хорошо знакомый мне уже в реальности автомат „шмайссер“, который на самом деле не автомат и не „шмайссер“, как объяснял нам „АСК“ [То, что называют „автоматом „шмайссер““, на деле пистолет-пулемёт (оружие, стреляющее очередями и использующее пистолетные патроны) МР-38 или -40. Конструктор Шмайссер действительно был в Германии, но он создал не это оружие, а появившийся летом 42-го настоящий автомат — оружие, стреляющее специальным патроном, мощнее пистолетного, но слабее винтовочного. ]
Я смотрел на идущую мимо колонну и не мог толком вдохнуть — воздух лился в горло тонкой струйкой и мне казалось, что сейчас я умру. Пленные равнодушно скользили по мне взглядами, и я вдруг сообразил, что они считают меня немцем. А как иначе? Одежда, конвоир сидит мирно и скорей похож на сопровождающего… Мне стало совсем нехорошо, но что я мог сделать? Крикнуть, что я свой? А смысл? И какой я свой?! Я вообще не отсюда!!! Я не сейчас!!!
Многие пленные были в бинтах, чудовищно грязных, не только окровавленных, а именно грязных. Кто-то помогал кому-то идти, кто-то кого-то почти волок, но в хвосте еле плелись человек пять или шесть. Один из них — круглолицый мужичок в лаптях и галифе с болтающимися завязками — негромко и заунывно говорил:
— Братцы… помогите, братцы… не бросайте, братцы… помогите, братцы…
Тем не менее, он шёл сам. А вот тащившийся рядом с ним худой молодой парень вдруг прямо на ходу рухнул наземь. Двое — они шли в самом конце — обошли его. Я видел, как он попытался подняться — снова и снова. Около него задержался один из конвоиров, такой же молодой как и упавший, тоже с непокрытой головой. Он не бил пленного и не помогал ему, просто стоял рядом, широко расставив ноги в коротких грязных сапогах. Потом посмотрел на удаляющуюся колонну и свистнул через губу. Шедший позади конвоир отмахнулся, не оглядываясь.
Тогда этот парень воткнул в спину пленному — под левую лопатку — широкий плоский штык на своей винтовке. Пленный дёрнулся и затих. Немец поворочал штык, выдернул его, вытер о гимнастёрку заколотого и быстро пошёл следом за колонной. Он прошёл совсем близко, и я увидел, что он курносый, чуть веснушчатый, с грязными потёками на лице.
— Форвертс [Вперёд. ] — буркнул, вставая, мой конвоир. — Гее, гее… [Пошёл, пошёл…] — и мотнул стволом винтовки со штыком.
Я почти бегом бросился на дорогу. Поскользнулся, упал, но тут же вскочил. Во мне ничего не осталось, кроме страха. Раньше, когда я читал книжки про своих ровесников, попадавших в схожие ситуации, я часто удивлялся и даже возмущался тому, как нас описывают — как трусов настоящих! А теперь… Да что теперь? Я прошёл мимо заколотого человека, не в силах на него не глядеть. Он выглядел не так уж и страшно. Но я же видел, как его только что убили — просто за то, что он не смог идти!!! У меня в сознании это не укладывалось, но это было правдой. Я шагал, как ледяная статуя, у которой движутся только ноги. Потом начал плакать — независимо от моего желания или нежелания, у меня просто потекли по щекам слёзы, и я всхлипывал, не стесняясь, и вытирал их рукавом. Потом и плакать перестал, и слёзы высохли на щеках от тёплого ветерка… А мы всё шли и шли и, казалось, роща на горизонте никогда не приблизится достаточно…
…За рощей пряталась станция. Она была шумная, людная, но не как обычный вокзал. Свистел пар, перекликались гудки, везде было полно народу в форме. Люди в гражданском пробирались по стеночкам, хотя они явно тоже занимались каким-то делом. Я поймал взгляд одного немолодого мужика с длинными усами, который шёл куда-то с большим гаечным ключом — в этом взгляде были безнадёжность и тоска. Говорили в основном по-немецки, но я услышал и ещё какую-то речь, совсем не похожую на немецкую, и другую — наоборот, похожую, и непохожую третью, чем-то напоминавшую французскую, но отличавшуюся, и датскую — я выучил в Дании довольно много слов. От всего этого я обалдел. Составы ползли по рельсам — волокли вагоны, платформы, на которых громоздилось что-то под брезентом или открыто стояла техника с часовыми в глубоко надвинутых касках. Грузили уголь, дрова, заливали воду, волокли какие-то мешки, и все были очень заняты. Около одного из составов — в промежутке между другими — я увидел толпу гражданских, молодых ребят и девчонок, молчаливую и неподвижную, в оцеплении солдат. „Меня туда?! — вдруг вспыхнула мысль. — В Германию, на работы?! Но я не хочу!“ Я даже обернулся на конвоира, но он вёл меня мимо и в конце концов ткнул пальцем в открытую дверь, припёртую кам-нем, чтобы не закрывалась.