— Что ж ты, Спиридонов, не прислал ко мне монтёров? Завод-то работает день и ночь. Заплачу им по высшему разряду.
Директор консервного завода сказал вполголоса:
— Вы, товарищ миллионщик, лучше бы платили не по разряду, а местами на катере, который на тот берег перевозит.
— Шутка глупая, но ты, я вижу, консервщик, об одном думаешь, как бы переплыть,— сказал Марфин,— заболел ты, видно.
Начальник цеха покачал головой и сказал:
— Днём и ночью у меня душа болит. Цех программу перевыполняет. А вывезем за Волгу — рассыплется коллектив. Поди собирай его, налаживай в степи. Рабочие из цеха не выходят, а я уж списки составляю. И спецмероприятия подготавливаю, страшно подумать! Хуже смерти об этой эвакуации говорить, думать не хочу. Вот и Спиридонов без отказа даёт электроэнергию. А то ведь всё были объективные причины.
Он вдруг повернулся к Спиридонову и сердито спросил:
— Но ведь заразная штука эта эвакуационная лихорадка?.. Верно, Спиридонов?
— Конечно. Вот начальник урюка и маринованных огурцов своё семейство вывез, а меня уж гложет мысль, сознаюсь откровенно. Ты как считаешь, Марфин, есть лекарство от этой эвакуационной заразной болезни?
— Есть, простое: только не пилюли, а хирургическое средство.
— Ох ты… консервный король, как Марфин на тебя поглядел. Берегись. Вмиг вылечит.
— Что ж, могу вылечить. Запаникует — шуток не будет. Время не такое.
Но в этот момент все замолчали и оглянулись на двери: в комнату вошли Пряхин и генерал.
Они уселись на свои места, и Пряхин, несколько раз прокашлявшись и выждав тишину, заговорил суровым голосом:
— Товарищи! В последние дни в связи с обострением положения на фронте у нас наметилась вреднейшая тенденция — слишком много готовимся к эвакуации, мало, недостаточно думаем о работе наших заводов на оборону. Мы словно молчаливо согласились на том, что уйдём за Волгу.— Он оглядел всех, помолчал, покашлял и продолжал: — Это грубейшая политическая ошибка, товарищи.
Он встал, опёрся руками о стол и медленно, с особым значением, словно отпечатывая каждое слово самым крупным выпуклым шрифтом, произнёс:
— С эвакуаторами, паникёрами, шкурниками будем расправляться беспощадно.— Произнеся эти слова, он сел и уже обычным, несколько глуховатым голосом закончил: — Таково веление нашей Родины, нашего народа, товарищи, в самые грозные часы борьбы. Работа всех заводов, предприятий продолжается. Никаких разговоров о спецмероприятиях и эвакуации. Ясно? Всем ясно? Пустых городов не обороняют. Поэтому никаких разговоров вести по этой линии мы не должны. А раз не должны, то и не будем. Надо работать, работать. Нельзя терять ни минуты, потому что и минута дорога.
Он повернулся к Рыжову.
Генерал, отрицательно покачав головой, сказал:
— Теперь не время лекции читать. Я одно скажу: Ставка прямо указала командованию: Сталинград удержать любой ценой. Вот и всё. Вся моя лекция.
Несколько мгновений в комнате стояла тишина. Страшный, угрюмый и зловещий грохот нарушил её, окна распахнулись, в соседней комнате со звоном посыпались стёкла, бумаги, лежавшие на столе, подхваченные ветром, полетели на пол. Кто-то вскрикнул: «Бомбит!»
Пряхин властно произнёс:
— Товарищи, спокойствие, работа предприятий в Сталинграде продолжается без минуты перерыва!
А грохот, то стихая, то вновь усиливаясь, потрясал стены. Директор консервного завода, стоя в дверях, произнёс:
— В Красноармейске склады боеприпасов взорвались!
И тотчас пронзительно злым и властным голосом закричал генерал:
— Певцов, машину!
— Есть, товарищ генерал,— ответил адъютант и стремительно выбежал из кабинета.
Генерал поспешно пошёл к двери, все расступились перед ним.
Когда последние посетители выходили из кабинета, Спиридонов, оглянувшись на Пряхина, пошёл следом за ними; видимо, теперь было не до разговора по частному вопросу. Но Пряхин окликнул его:
— Куда вы, товарищ Спиридонов, я ведь просил вас остаться.— Он улыбнулся, и на лице его появилось выражение лукавства и доброты.— Один товарищ с фронта, мой старинный знакомый, вчера спрашивал, не встречал ли я в Сталинграде семейство Шапошниковых. Оказалось, его особенно интересует сестра вашей жены.
— Кто же это? — спросил Спиридонов.
— Вы, может быть, знаете его фамилию — Крымов?
— Ну конечно, знаю,— сказал Степан Фёдорович и оглянулся на окно: не ударит ли ещё взрыв?
— Он у меня будет сегодня вечером. Он ничего такого не говорил, но мне думается, следовало бы ей с ним повидаться.
— Я обязательно передам, обязательно,— сказал Спиридонов.
Пряхин надел плащ военного покроя, фуражку и, не глядя на Спиридонова и, видимо, уже не думая о нём, пошёл скорым шагом к двери.
17
Вечером в большой комнате, в квартире Пряхина, Крымов и Пряхин, сидя за столом, пили чай. На столе, рядом с чашками, чайником, стояла бутылка вина, лежали газеты. В комнате был беспорядок — мягкая мебель сдвинута с места, дверцы книжных шкафов открыты, на полу валялись газеты, брошюры, возле буфета стояли детская колясочка и деревянная лошадь. В одном из кресел сидела румяная большая кукла с всклокоченной русой головой, перед ней стоял столик с игрушечным самоваром и чашками. К столику был прислонён автомат ППШ, на спинке кресла лежала солдатская шинель, а рядом — летнее пёстрое женское платье.
И странно на фоне этого предотъездного беспорядка выглядели два больших, рослых человека со спокойными движениями и мерными голосами. Пряхин, утирая пот со лба, рассказывал Крымову:
— Потеря очень тяжёлая — склады боеприпасов! Но я тебе о другом говорю. Ясно — город явится ареной боя, на кой ляд тут детские дома, ясли. А? Ну вот дал обком команду их вывозить, а работа предприятий и учреждений Сталинграда продолжается без минуты перерыва! Вот и своих вывез — сам дома хозяин…— Он поглядел вокруг, потом в лицо Крымова и покачал головой: — Подумай, сколько лет не виделись.
Он оглядел комнату и проговорил:
— Жена у меня строгая насчёт чистоты, пылинку, окурок заметит, а сейчас, после отъезда — смотри! Нет, ты погляди! — И он показал рукой: — Разорение! Это ведь масштаб семьи, квартира! А ты подумай в масштабе города! А сталь наша — какие печи, есть такие мастера — в Академию наук можно избрать! Пушки! Немцев спроси, они скажут, как наша дивизионная артиллерия работает. Да, хотел я тебе сказать о Мостовском. Бедовый старик. Был я у него, уговаривал уехать. Слушать не хочет! Говорит: «Сталинград сдан не будет, мне ехать незачем, я свою эвакуацию закончил, ни на вершок не сдвинусь». А в случае чего, говорит, я в подполье пригожусь, у меня такой опыт конспиративной работы перед революцией накоплен, что я вас всех поучить могу. И такая в нём силища, что не я его уговорил, а он меня… Связал его кое с кем и адреса кое-какие ему дал. Ты подумай, старик какой!
Крымов кивнул головой:
— И я теперь жизнь вспоминаю. И Мостовского вспоминаю. Он ведь в нашем городишке одно время жил, в ссылке. Ну и встречался с молодёжью. Мальчишкой я был ещё. Ушли мы с ним как-то за город, читал он мне вслух «Коммунистический манифест» — сидели на холмике, там беседка была, в летнее время в эту беседку влюблённые ходили. А тут осень, дождик мелкий, ветром брызги заносит в беседку, листья летят, ну и он мне читает. И охватил меня такой трепет, такое волнение… Обратно мы шли, темно стало. Он меня за руку взял и сказал: «Запомните эти слова: „Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией. Пролетариям нечего в ней терять кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир“». А сам хлюпает рваными галошами по воде. И у меня слёзы хлынули.
Пряхин встал, подошёл к стене и, показав на карту, сказал:
— И верно, завоевали. Посмотри, посмотри. Вот он — Сталинград. Заводы — видишь? Три богатыря! Красавцы, силачи! СталГРЭС, он в ноябре празднует десятилетие. Центр города, рабочие посёлки — новые дома, асфальтированные площади, улицы. Вот пригородная полоса озеленения — сады!
— По этим садам немцы утром вели артминогонь,— сказал Крымов.
— Ведь к этому не по маслу и не по рельсам шли! Великие заводы! Стройку жилами вытаскивали. Работали привычные люди, колхозники-землекопы, и с ними рядом, рука об руку — комсомольцы-школяры, пареньки, девочки. А мороз для всех один. А ветер при сорокаградусном морозе сшибает с ног. Зайдёшь ночью в барак — духота, дым, у печей портянки сушатся. Сидит какой-нибудь, кашляет, ноги с нар свесил, и глаза в полутьме блестят. Трудно людям было. Как трудно!
Вот я тебе говорю: трудно. Это большое слово. Кажется, чего уж приятней сады фруктовые сажать? Пригласили мы старичка учёного. Зажёгся он страшно. Шутка ли, на песке, на глине, вокруг города пыли и песчаных бурь — нежнейшие сады. Стали мы с ним проекты строить. Ну вот, приступили к работе. Съездил он на место работ — раз, и два, и три, и вижу, скис, трудностей действительно много. В суровых условиях труд шёл. Уехал! А в прошлом году весной пригласили этого профессора, посадили его в машину и повезли. А сады цветут белым и розовым цветом, из города тысячи людей ходили туда. Старик посмотрел и шапку снял, так без шапки и ходил. А ведь были овраги, пыль, бараки, проволока ржавая. Так. Очень хорошо. Старичок удивился. Да что старичок — мир удивился! За это время Тракторный увеличил свою мощь до пятидесяти тысяч машин, три новых завода вошли в строй, заселили две тысячи двести новых домов рабочими семьями, сто пятьдесят двухэтажных школ построили в области, осушили несколько тысяч гектаров болот, Ахтубинская пойма перегнала Нильскую дельту по плодородию. А как работали — ты знаешь? Будущее у судьбы вырывали, строили институты и библиотеки! Россию подняли! Мыслью, взором не охватить огромность нашей работы. Это через много лет во всём масштабе увидят и измерят — что большевики сделали, какой сдвиг совершили! И я вот думаю: что фашисты топчут, что жгут? Нашу кровь, наш пот солёный, громадный наш труд, наш подвиг беспримерный, подвиг рабочего и крестьянина, который на всё пошёл, чтобы попрать нищету. И на всё это Гитлер замахнулся. Такой войны не было на свете!