И, пока он пробирался к ней сквозь плечи и лопатки, сквозь бархаты и шелка, и беглые смешки, и возмущенные возгласы, и незначащую бальную болтовню, он успел рассмотреть ее всю — ее пышущие нежным розовым румянцем щеки, ее длинные тонкие пальчики, сужающиеся к концам фаланг, как на старинных портретах; из-под белой широкой юбки до колен у нее выглядывала исподняя, кружевная нижняя юбочка, и снежная, метельная пена кружев била по коленям, обвевала их кружащейся поземкой. Серые, в зелень и ледяную голубизну, прозрачные глаза звездно светились, дышали северной ширью и всей испытанной ею на веку болью. И еще — прощеньем. Эта девочка, с лапками морщин под бездоньем глаз, с серебряными нитями в золоте пышных волос, любила и прощала всех, кто ее замучил.
Он шел к ней, шел, он знал, что вот сейчас дойдет, что сейчас оборвется под ногами паркет и закончится длиться тягостный зал, — но она все недосягаемо сияла вдали, все, летя, удалялась от него, и он преодолевал пространство, время, людей, себя, чтобы к ней дойти, чтобы она наконец повернула голову, увидела его, узнала.
Лех, ты дурак. Как она может тебя узнать. Откуда она могла знать тебя. Кто ты для нее.
Когда он оказался рядом с ней, он задохнулся. Он не знал, что сказать.
Она глядела в сторону, не на него — к ней кинулся господин в галстуке с алмазной булавкой, восклицая и восхищаясь, и она хотела ответить ему, и пойти с ним, и уйти от него, — но он был уже рядом, и он тронул ее за руку, и она обернулась, и увидела его.
— Здравствуйте, Ваше Величество, — хрипло сказал он, понимая, что пересохшая, как во время марш-броска, глотка уже отказывает ему, что это будут его последние слова.
Она вся вздрогнула, напряглась, как стрела, лежащая на натянутой тетиве. Ее тело вытянулось, задрожало; задрожали ресницы, брови, нежный печальный рот, растрескавшийся, розово-алый без помады. Она подалась к Леху и прижала руку к груди, глазами умоляя его: о, молчите, молчите.
— О, безумно рада видеть вас! — громко, во всеуслышанье воскликнула она, и улыбка взошла на ее губы. И тихо спросила, одними губами:
— Кто вы?..
— Мое имя… зачем оно вам, — сказал Лех, во все глаза глядя на нее. — Я сам не знаю теперь, кто я. Я из России. Я…
Она не дала ему договорить. Их лица приближались друг к другу, летели. Не могли остановиться. Метель жизни, ветер бала обнял их. Налетел порывом, и белая юбка Стаси хлестнула шелком, шурша, обвилась вокруг ног Леха.
— Почему ты…
— Да. Говори мне «ты». Я счастлив. Я тоже буду говорить тебе «ты».
— Почему ты назвал меня — «Ваше Величество»?.. я же еще не…
— Потому что твоего Отца, Мать, твоих сестер и брата — всех расстреляли. Ты одна осталась на свете. Ты теперь русская Царица. Ты в Париже, ну и наплевать, живи где хочешь, живи хоть на Северном полюсе, хоть на Луне, но ты Царица России.
— Той России больше нет. Мы убили ее.
— Она — вот. В твоих волосах. Надо лбом твоим. Сияет нестерпимо. Не все снесут этот свет. Многие не выдержат. Упадут лицом в снег, в грязь. Зажмурят глаза. Или… выколят их себе, от муки, ужаса и зависти. Потому что она горит. И будет гореть. Сиять.
Он замолчал. Ты несешь белиберду, Лех. Ты зарвался. Ты говоришь «ты» тайной своей Царице, Анастасии. Анастасия. Россия. Как согласной музыкой звучат два имени. Эта музыка перекроет жалкий великосветский оркестрик на задворках роскоши и обмана.
— Не гляди так на меня, — продышала Стася в его лицо, как в морозное стекло, выдышала на его лице, среди шрамов, улыбку. — Ты солдат Войны. На тебе военные сапоги. Ты не получишь ни меня, ни камня.
Ее прозрачные озерные глаза говорили другое: я тебя так долго ждала, и ты получишь все, сполна, ведь это же ты, ты мне его возвратил, я знаю. Я знаю это сердцем и душой. Я знаю это животом, кровью, всей женской сутью и великой тайной внутри себя.
Он взял ее за руку.
— Потанцуем?.. Здесь все или болтают, или выпивают, или танцуют. Ведь музыка. Жалко, музыка пропадет. Закончится.
— Мы же не закончимся.
Она положила легко и весело руку ему на плечо, и так они тихо, медленно закружились в танце по залу, под пылко горящими искристыми люстрами, по навощенному паркету, среди мужчин и женщин, среди рук, похожих на поднятые свечи, и лиц, похожих на косматые факелы, среди Парижа, пылавшего неистовой алмазной брошью среди пустынь и полей кровавого грязного мира, среди метелей Зимней Войны.
Они танцевали и говорили. Ему все думалось: это сон. Это сон, и он сейчас прервется. Исупов грубо пихнет его сапогом под ребро, крикнет ему, без задних пяток заснувшему на подстилке: «Эй!.. Вставай!.. Пора ружьецо чистить к бою. И рацию проверить, не сломалась ли. Ленивец!.. И табачком запасись-ка побольше у Кармелы, хоть накуриться перед смертью напоследок!..» — и он, тараща глаза спросонья, вскочит, увидит располосованную крест-накрест осколком стекла ли, бандитским ли ножом щеку Исупова, а Исупов увидит его заспанную рожу, исчерканную шрамами, и они оба дико, страшно захохочут друг над другом — ну и красавцы, ну и быки, ну и шаманские маски. Это бесспорно сон, тут нечего и думать. О, ущипни меня, прелестная девушка. Ты Великая Княжна?.. Нет, ты уже Царица. Ты осталась одна. Тебе одной — все мантии Двины, все горностаи Таймыра, все парчовые свадебные платья Островов.
— Ты давно с Войны?..
— Я на ней всегда. Она и здесь идет тоже. В Париже. Это вы все, высший свет, думаете, что она идет где-то далеко. Она рядом. Она — всегда.
— Как ты меня узнал?.. По Сапфиру?..
— И по нему тоже. По глазам. У тебя такие глаза. Они как северные озера. Как северное море. Светлые, печальные и без дна. Дна нет. Я тону. Я тону в тебе, слышишь.
— О чем мы болтаем. Мы что, дети, что ли. Я так счастлива говорить по-русски. Я так рада.
— А я просто счастлив. Счастлив, что моя Царица — вот… у меня в руках. Вместе с Камнем.
— Я же сказала: я знатна, я Царского роду, а ты солдат. Так не бывает, чтобы так сразу…
— Молчи. Бывает только сразу. Потом, после, ничего не бывает. Ведь Война не объявлена. Все идет уже века — под шумок, втихаря. Мир умирает, сгорая в огне битвы, сам того не сознавая, продолжая улыбаться, как все эти люди, вымучивающие из себя улыбки. Ты улыбаешься от радости, а они…
— Мне их жаль. Не наступай своими ужасными сапогами мне на ноги.
— Ах!..
Он резко, крутанув ее, остановился, упал на колени и поцеловал ее ножку — чуть выше лодыжки, в щиколотку, затянутую в ажурный белый чулок.
Когда он поднялся, она погладила его по щеке, по закрасневшимся шрамам. Он уткнулся губами, носом в ее теплую ладонь.
— Царица…
— Прекрати меня так называть. На нас все смотрят. Не падай больше на пол. Не целуй мне ноги. Зови меня лучше…
— Настя?.. Ася?..
— Отец называл меня… — Глаза ее подернулись пеленой невыплаканных слез, как озеро — поутру — туманом. — …Стася.
— Хорошо. Стася. Я солдат. Я грубый, ужасный солдат. Я украду тебя.
— Как мой родовой Сапфир, который на земле крадут все, кому не лень?..
— Ты не Сапфир. Ты живая. И ты моя Царица. И я…
— Не говори этого слова. Не говори его никому больше никогда. Никаким женщинам. Слышишь?!.. Никому, с кем ты будешь после…
Они кружились в медленном вальсе среди колышащейся, умирающей роскоши мраморного зала, и его запыленные сапоги плыли черными лодками рядом с ее лилейными узенькими лепестками, и он наклонился к ней низко, низко, — он ведь был слишком высокого роста, худой и длинный, а она невысокая, тоненькая, даром что на ней были туфельки на каблуках и высоко поднятая, золотой короной, пышная прическа, — вдохнул запах ее волос, дух русского деревенского северного сена, разнотравного, лучистого, увидел рядом, близко, синий камень, ударивший выбросом небесного света по зрачкам, и сказал отрывисто и жестко:
— Я ни с кем не буду после тебя. Никогда. Слышишь.
Он обернулся к белой колонне.
За колонной стояла Воспителла в черном, длинном, в пол, траурном платье — в том, в каком она была в день их военного разрыва.
В руке она держала черный веер. Страусиные перья подметали паркет.
Воспителла разлепила губы и неслышно сказала:
— Будь с ней. Будь с ней, Лех. Я давно умерла. Я сгорела в самолете. Ты об этом не знаешь. Ты мужчина. Я люблю твои шрамы. Не возвращайся в Армагеддон. Оставайся с ней в Париже. Она моя каторжная мать. Она отрубила себе палец на лесоповале. Она родит тебе ребенка. Она не знает, кто я, зачем жила, зачем сгорела. Она не знает, кто ты. За нас всех все знает Бог. Все перемешано, Лех. Тесто замешано круто, Юргенс. Только будь. Только живи. Это я вернула ей камень. В меня стреляли Косая Челка и Авессалом. Я бросила сапфир из дверей собора Сакре-Кер, с Холма Мучеников, вниз. И он покатился. И его поймал слепой музыкантик, в черных очках, он играл на губной гармошке около карусели. Он поймал камень и взял его в зубы, а потом выплюнул в ладонь и крикнул: я знаю, где живет русская Царица!.. И Косая Челка держала револьвер у моего виска, а слепой бежал вниз по Холму, по сырому снегу, и играл на гармошке, и держал камень в кулаке. Не возвращайся. Люби ее. Париж — город любви. Целуйтесь в кафэ. Глядитесь в зеленую Сену. Постройте себе дворец на Елисейских Полях. Пусть Армагеддон вспыхнет и сгорит без тебя и без нее.