Кич Максим Анатольевич
Серое
Серое
Стучат колёса. Трясёт на стыках вагон-теплушку. Сумрачные силуэты в скупом свете зарешёченной лампы. Тени полосуют дощатые стенки.
Имена? Наверное, у них есть имена. Своего я не помню, не помнят, пожалуй, и остальные. Потому что мы едем в никуда из ниоткуда. Потому что здесь нет ничего, кроме этого бесконечно длинного поезда на бесконечной дороге.
В щель между досками видно серую, безжизненную степь под свинцовым отливом неба. И более ничего.
Стучат колёса. Прыгают тени в такт.
Сколько времени прошло -- не помню. И не знаю, сколько продлится ещё. Да и, по большому-то счёту, нет никакого значения, сколько продлится эта вечность.
Кажется, раньше я сходил с ума от замкнутого пространства, глаза мои умирали от голода, хотя тело давно уже не нуждалось в пище. Не знаю, почему. У меня нет имени, нет вопросов и не от кого дожидаться ответа.
Стучат колёса.
Что было раньше? Что было до того, как я попал сюда? Не помню. Никто не помнит. Наши разговоры похожи на плеск мутной воды -- а оттого всё реже звучит в вагоне человеческая речь. Всё тише и безмолвней силуэты, разбросанные по иссечённой тенями коробке.
Дрожит состав, поскрипывают переборки.
Был здесь один, который долго и истово молился, потом столь же истово метал небесам проклятия. Сейчас он молчит. Я даже не скажу, где он, среди иных, безликих. Здесь не видно лиц, только влажные, воспаленные глаза блестят, отражая тусклую лампу в стальной решётке.
Поезд замедляет ход. Останавливается. Ещё одна перекличка на безымянном полустанке, точно таком же, как и все предыдущие. Бессмысленная процедура в этом скорбном месте, но наши конвоиры отчётливо черны и уверены в себе. Их, похоже, не тяготит ни затянувшийся путь, ни скудный на цвета пейзаж. Они тоже безмолвны, но их желания просты и понятны нам безо всяких объяснений. И когда останавливается поезд, и открываются двери, мы выбираемся наружу, в вечное сумеречное и пасмурное утро и становимся двойной шеренгой. И из соседних вагонов выкарабкиваются такие же, как мы, и нам нет числа на длинной бетонной платформе, посреди залитой грязью долины.
Я, наверное, сохранил какие-то остатки разума. Потому что я не устаю терзаться вопросом, почему я здесь? Что мы все здесь делаем?
Это наказание? Если да, то за что? Есть ли смысл наказывать того, кто не помнит своей вины?
Это чья-то злая воля? Если так, то чья? По чьему повелению пролегли рельсы из бесконечности в бесконечность? По чьему приказу двинулись составы, набитые тем, что когда-то называло себя "людьми"?
Чёрные фигуры идут вдоль шеренг. Вглядываются в глаза. У них нет лиц, у этих чёрных фигур. Одна только глубокая тень, падающая от козырька фуражки. Нет знаков отличия на их незамысловатой униформе. И даже оружие их -- непроницаемо чёрные винтовки, угадываемые только по силуэту.
Идут конвоиры, смотрят в мутную воду наших глаз. А мы глядим в чёрную пустоту.
И снова -- стучат колёса.
И снова я мучительно, до боли в висках, до пульсирующего шума, пытаюсь вспомнить, кем я был раньше. Но моя память хранит только этот поезд, это небо и эту грязь.
Лишь однажды (было ли это на самом деле?), на очередном построении, мы видели в небе пылающую фигуру. Гигантского пламенеющего человека, летящего куда-то туда, откуда прибыл наш поезд.
Тогда нас загнали по вагонам раньше времени. И некоторое время поезд просто стоял на месте.
И видно было по глазам моих невольных попутчиков, как жадно впитывали они этот алый силуэт, как истосковались они по цвету, как безумно они желают прибыть к конечной станции, пусть в пылающий ад, пусть в бесконечное забвение -- куда угодно, лишь бы прочь от этого бесконечного повторения серого, серого, серого...
И теперь, когда я вспомнил, что это действительно было, почему-то мне стало ясно, что путь наш никогда не закончится. Что мы будем тащиться по этой степи вечно.
Вечно.
То есть -- всегда.
А это с лихвой превышает то, что можно себе вообразить.
И, значит, никогда ничто здесь не изменится. Мы не умрём. Мы не сможем убить себя. Мы не вырвемся, потому что нам некуда бежать.
И если где-то там, вверху, то же, что и на земле, то, стало быть, и внизу, тоже должно быть то же самое. Извращённая проекция худшего, что может быть. Доля, которую мы сами себе выбрали.
Не потому, что кто-то хочет наказать нас за грехи или иные преступления. Не потому, что кому-то небезразлична наша участь. Просто в силу нашей природы, мы не смогли бы иметь иного посмертия.
И если где-то там, в той жизни, которую мы забыли, мы тащились изо дня в день, ведомые пустыми желаниями. Если в той жизни, мы не желали насытить своего разума, то здесь есть место и время для настоящего голода.
А потом, я, кажется, заснул.
И это был сон без сновидений, глубокий и радостный, потому что во сне я более ничего не видел и не слышал. В этом сне меня не было. В этом сне я был по-настоящему мёртв.
Проснулся я от толчка и, просыпаясь, осознал, что моё тело не касается земли. А потом меня впечатало во что-то мягкое и тёплое, а потом -- перевернуло, и снова швырнуло, но уже в другую сторону.
И тишина. Серое небо на месте двери. Перекосившийся вагон.
Они рванули наружу. Серые силуэты с жадными блестящими глазами. Они бросились на конвой, бесчисленные, вмиг озверевшие, они валили конвоиров на землю и топтали, топтали, топтали...
Кровь у чёрных созданий была чарующе алой. Я смотрел и не мог насмотреться на эти восхитительные брызги. А те, другие, с кем я делил вагон, и те, кто был в соседних вагонах, они не видели. Они сопели, оттирали друг друга и прыгали по телам поверженных врагов, пока не втоптали их в грязь. И когда не осталось ничего, серые силуэты, потоптавшись вокруг, вернулись в свои вагоны и стали ждать.
А я пошёл. Просто пошёл прочь от этой дороги.
Не знаю, сколько я шагал. Но когда земля перестала вздрагивать под моими ногами в такт колёсному перестуку, когда уши перестали слышать этот въевшийся в них звук, я увидел, что на горизонте обложные тучи разошлись, и в просвет выглянуло червлёное солнце.
Белое здание оказалось церквушкой. Заброшенной и полуразваленной. Осколок стекла в раме отражал свет восходящего